«Да, — отвечала Джудит. — Вы можете его уничтожить. Как хотите. Хотите — прочитайте, не хотите — не читайте. Видите ли, человек не оставляет по себе почти никаких следов. Рождаешься на свет, пытаешься что-то делать, сам не зная почему, но все равно продолжаешь свои попытки; родившись одновременно со множеством других людей, ты связан с ними, и потому, пытаясь двинуть рукой или ногой, ты как бы дергаешь за веревочки, но веревочки привязаны к рукам и ногам всех остальных, и все они тоже пытаются за них дергать и тоже не знают почему, знают только, что все веревочки перепутались и мешают друг другу, все равно как если бы пять или шесть человек пытались соткать ковер на одном ткацком станке, причем каждый хотел бы вплести в него свой собственный узор, но ты знаешь, что это не имеет никакого значения иначе те, кто сотворил этот станок, устроили бы все гораздо лучше, и все же это не может не иметь значения — ведь ты продолжаешь свои попытки, во всяком случае должен их продолжать, а потом вдруг оказывается, что все кончено, и от тебя осталась всего лишь каменная глыба, на которой что-то нацарапано если, конечно, кто-нибудь удосужился этот мрамор поставить и что-то на нем нацарапать, и вот на него льет дождь и светит солнце, и вскоре никто уже не помнит ни имени, ни что эти царапины означают, и это тоже не имеет значения. Так вот, если вы можете пойти к кому-нибудь, лучше всего к совсем чужому, и дать ему что-нибудь, хотя бы клочок бумаги, неважно, что именно, пусть даже оно само по себе не имеет никакого смысла, а этот человек не станет даже его читать, хранить, не удосужится даже выбросить его и уничтожить, все равно это будет нечто, хотя бы только потому, что когда-то случилось и запомнилось, пусть даже только тем, что перешло из рук в руки, из одной головы в другую, и пусть это будет хотя бы царапина, хотя бы нечто, оставившее след на чем-то, что когда-то было — было хотя бы лишь по одному тому, что однажды оно может умереть, тогда как о каменной глыбе нельзя сказать, что она есть , ибо о ней никогда нельзя сказать, что она была ведь она никогда не может ни погибнуть, ни умереть...»
И твоя бабушка, глядя на нее, на это спокойное, непроницаемое, совершенно невозмутимое лицо, воскликнула: «Нет! Нет! Только не это! Подумайте о вашем...» — и хотя на этом все еще невозмутимом лице не было даже и тени горечи, убедилась, что Джудит ее поняла.
«А, вот вы о чем. Нет, нет, этого не бойтесь. Ведь кому-то надо позаботиться о Клити, а скоро и об отце — ему надо будет что-то есть, когда он вернется домой; ведь теперь, наверное, осталось недолго, раз они уже начали стрелять друг в друга. Нет, нет, этого не бойтесь. Женщины из-за любви так не поступают. Я даже не верю, что так поступают мужчины. Во всяком случае, не теперь. Ведь теперь там, где бы это место ни находилось, если оно вообще существует, будет слишком тесно. Там уже и так все переполнено. Набито до отказа. Как в театре, в опере, если ты ищешь забвенья, развлечения, забавы; как в постели, в которой уже кто-то лежит, если ты хочешь спокойно лечь и спать, спать, спать...»
Мистер Компсон задвигался. Квентин привстал, взял у него письмо и под тусклой, засиженной мухами лампочкой развернул — бережно и осторожно, словно этот листок, этот иссеченный складками квадратик был не бумагой, а лишь сохранившим прежнюю форму и содержание пеплом; между тем голос мистера Компсона все еще звучал, а Квентин, не слушая, все еще слышал:
— Теперь ты видишь, почему я сказал, что он ее любил. Ведь были и другие письма, их было много — изящных, высокопарных, небрежных, похожих друг на друга, неискренних писем, которые посыльный привозил за сорок миль из Оксфорда в Джефферсон, начиная с того первого рождества — праздные, изысканные (и для него, несомненно, лишенные всякого смысла) комплименты, которые столичный фат расточает наивной деревенской девице, и эта наивная деревенская девица спокойно, терпеливо, с глубоким, совершенно необъяснимым женским ясновиденьем, по сравнению с которым претенциозное позерство этого столичного фата кажется просто кривляньем глупого мальчишки, получает письма, ничего в них не понимает и, невзирая на все их изящные, тщательно продуманные метафоры и фигуры речи, не хранит ни одного даже до прихода следующего. Однако это письмо, которое после четырехлетнего перерыва, казалось, свалилось на нее как гром среди ясного неба, она хранит; она считает его таким важным, что отдает совершенно чужой женщине, предоставляя той по своему усмотрению хранить его или не хранить, читать или не читать, лишь для того, чтоб нанести ту царапину, оставить тот бессмертный след на пустом и гладком лике забвенья, которому, по ее словам, мы все обречены...
Читать дальше