Странно: некоторое время мы оба делали вид, будто Штиллер не плачет. Он стоял посреди комнаты, руки в карманах, не в силах сказать ни слова. Я видел его спину. Лица не видел, но знал, что он плачет, и говорил о его "Записках", только бы не оставаться немым наблюдателем. - Во всяком случае,сказал я, - основное ты узнал, Штиллер. Узнал, что, если даже человек пускает себе пулю в лоб, это еще ничего не решает. Как дается такое знание, - необъяснимо. Но ты обрел его. Быть может, твое представление о вере несостоятельно, вздорно. Ты полагаешь, что вера делает человека неуязвимым, мудрым и т. д. А ты по-прежнему не уверен в себе, слаб, уязвим и не веришь в то, что ты уверовал. Разве не так? Ты не можешь представить себе бога и потому воображаешь, что он тебе не явил себя... - Штиллер был рад, что я не молчу. - Насколько я знаю твою жизнь, Штиллер, ты не раз бросал все, потому что чувствовал себя неуверенно. Конечно, ты не носитель истины. Ты человек, не более того; но ты всегда был готов отречься от мнимой истины, в которой разуверился. А разве это не значит, что ты веруешь в истину, в то, что все минется, одна только правда останется, ее не убить, ибо она сама жизнь. - Стоячие часы в холле засипели, как всякий раз перед боем: было три часа ночи. - Твои записки меня удивили,- начал я снова, лишь бы только не молчать. - Ты все время стремишься смиренно "принять себя", но о том, чтобы принять господа - ни полслова. Теперь ты видишь, что так нельзя. Только он один может научить тебя самоприятию... Ты говоришь, что не можешь молиться, и даже пишешь об этом, цепляешься за свою слабость, выдаешь ее за свою натуру, хотя знаешь, что это всего только слабость, и все из упрямства, только потому, что у тебя нет сил. Разве это не так? - Конечно, он не ответил мне. - Ты ждешь внезапного озарения, половинчатость тебя не устраивает. Тебе не нравится, что и веру надо вымаливать, ты боишься, что этот бог всего лишь твоя выдумка. - Я говорил еще долго, но наконец замолчал. Как сказано, я не рассчитывал, что Штиллер будет слушать меня, говорил, только чтобы не быть немым свидетелем его плача. Он же думал о чем-то своем.
- Ее лицо... - сказал он, - уже не ее лицо... Оно никогда не было таким, Рольф! - Больше он ничего не сумел из себя выжать, теперь он плакал, не сдерживаясь, я никогда не видел мужчины, который бы так плакал. Но стоял он, выпрямившись, не вынимая рук из карманов. Я не ушел из комнаты; мое присутствие не имело значения... В те минуты я очень старался вспомнить лицо фрау Юлики, но видел только ее лицо прошлой осени, уже и тогда не бывшее ее лицом; видел, как она рыдает с напряженно-застывшим раскрытым ртом, видел застывшие сжатые, маленькие кулаки, упавшие на колени, - немую дрожь объятой смертельным страхом плоти.... но сейчас я не хотел вспоминать об этом. Я решил, что утром поеду в больницу, хоть на минутку, повидать фрау Юлику. Скажи что-нибудь, - попросил Штиллер, когда, изнуренный плачем, снова заметил меня. - Все, что я мог, я сказал тебе! Юлика не умерла, - повторил я, - и ты ее любишь! - Штиллер поглядел на меня, словно внимал какому-то откровению. Он все еще нетвердо стоял на ногах, в глазах блестели слезы, но голова уже как будто протрезвела. Он сказал мне какие-то признательные слова о моей доброте, о нашей дружбе, о том, что из-за него я целую ночь не спал, и потер свой лоб, точно из воска. - Если у тебя болит голова, я принесу тебе сверху таблетку, - сказал я, но он снова меня не слышал. - Ты прав, - сказал он несколько раз подряд, - завтра в девять я ее увижу... - Наконец мы стояли на пороге комнаты, я тоже валился с ног от усталости. - Помолись вместо меня, чтобы она не умерла, - сказал Штиллер и погасил люстру, дававшую рассеянный слабый свет, но он забыл зажечь сперва свет в холле, и мы внезапно оказались в темноте. - Я люблю ее! - услышал я. В конце концов мне удалось найти выключатель, и мы, попрощавшись, пожали друг другу руки. Штиллеру хотелось еще пройтись по саду. - Мне надо побыть на воздухе! сказал он. - Я просто выпил больше, чем нужно! - Он был очень спокоен.
Наутро - в пасхальный понедельник - моя жена и я около девяти сошли вниз. Завтрак был уже сервирован у распахнутого окна. На столе - кофейник под грелкой, два прибора со всем, что надо, не забыты были даже солонки и пепельницы. Тосты под салфеткой и яйца всмятку были еще теплыми, на Сибиллиных надпись: "Варил три минуты". Вероятно, наш друг еще был, когда мы умывались, и лишь недавно ушел из дому. Моя жена слышала ночью грохот, но знала только, что мы со Штиллером долго беседовали. Разумеется, моя жена и я не сомневались, что Штиллер уже в больнице. Бесконечная ночная беседа казалась мне почти сном при свете дня, когда мы сели за стол с блестевшей на солнце посудой, у открытого окна с изумительным видом на незабудково-синее Женевское озеро и покрытые снегом Савойские Альпы. Если из больницы снова поступят хорошие вести, мы сегодня покатим дальше через Шебр, Ивердон, Муртен или Нойенбург и проведем свой собственный праздничный день вдвоем, на острове Санкт-Петер. Какая погода! Рядом в саду уже цвела полным цветом магнолия, с изгороди свешивались ослепительно-желтые форситии, среди зеленых склонов, тоже пестрящих желтыми цветами, алый фуникулер спускался совершенно пустой, а подымался переполненный экскурсантами. Детски пестрый мир, как бы нарочно раскрашенный ради пасхального дня: птицы громко верещали, к Шильонскому замку плыл по озеру белый прогулочный пароходик, где-то вдали играл праздничный духовой оркестр, стучали колеса поезда.
Читать дальше