— Бобрукевич, Марговский — в сушилку! — скомандовал амбал.
— Что, припухло, чмо? В торец пацана бить? — рядовой зажал ефрейтора в тиски. — Показать, как это делается? Учись, пока я жив!
— С-саня-я-а, не на-ада-а!!! — взмолился тщательно утрамбовываемый Бобер; почки, печень, желудок — все слиплось в один истошно визжащий ком.
— Саня, хватит, пожалуйста!.. — прошептал я, побледнев.
Именно в армии я узнал истинную цену хваленой дружбе народов. Еще на путейской практике бросилась в глаза садистическая зацикленность Кузменко не столько на мне, сколько на хлипком узбечонке — не помню его фамилии. Что как задохлику с хлопковых полей перепадало за басмачей — россказнями о которых, возможно, сызмала пичкали кубанца?..
Время от времени до нас долетали жуткие слухи о межплеменной поножовщине на трассе и даже о сожжениях живьем. На БАМе горцы заперли бревном таежную времянку с тремя запорожцами и, облив горючим, чиркнули спичкой…
Конфликты вспыхивали не только на стыках рас и конфессий: взаимная ненависть порою питала стебли, росшие из единого корня. Так, возможно, горбоносый брюнет с берегов Днепра, вопреки утопиям панславизма, на дух не выносил блеклого новгородца — лелея в своих генах то ли месть покаравшей древлян княгини Ольги, то ли ненависть Мазепы к империи Петра Великого. Нисколько не удивлюсь, узнав, что Нестеренко впоследствии примкнул к «руховским» радикалам…
Да и в наскоках Бобрукевича на мою праздность — налицо осуждение семитской ушлости.
Хотя, пожалуй, здесь все обстоит сложнее. Я ведь умудрился дослуживать в родном городе, и меня нередко навещали друзья. Вот и повадилась на КПП архитекторша Тома Крылова — томная, с синеватыми подглазьями и венозными ногами. Нас когда-то знакомила попрыгунья Ханка, примадонна студенческого театрика. Еврейка на четверть, наружностью Тома обладала вполне славянской; предки же бригадного печатника происходили из Бульбонии — как пренебрежительно обзывали Белоруссию казахстанские гансы.
— Хорошая девушка! — тряхнул чубом Бобер, выросший на поведенческих клише послевоенного кино.
— Нравится? Забирай… — передернул плечами я, боготворивший одну лишь Машу из подмосковной Перловки.
— Нехорошо ты как-то сказал! — скрипнул сапогами доморощенный ригорист.
Убежден, это и было последней каплей: надо же, залетный хлыщ сходу урвал себе теплое местечко, да еще осмеливается перебирать наших девчат! Учуяв любовный фарт незаконного еврейского барчука, ефрейтор скрестил в подкорке ксенофобию с половым отбором — ничуть не подозревая, что сей сплав изначален.
Впрочем, он не был потомственным жидомором и, даже проведай он о том, что Тома — квартеронка, все равно увлек бы ее в ритме вальса прямиком в ЗАГС, чтобы по утрам в семейных трусах жарить омлет…
В «Апофеозе беспочвенности» Льва Шестова я обнаружил созвучный моим рассуждениям фрагмент: «Кант, а за ним Шопенгауэр, особенно любили эпитет «бескорыстный» и употребляли его в тех случаях, когда уже предварительно истощили весь запас имевшихся в их распоряжении хвалебных слов. «Бескорыстное размышление», не преследующее никакой практической цели, — высший идеал, который, по Шопенгауэру, может поставить себе человек: эту истину он считал общеобязательной, априорной. Но если бы случай завел его в круг русских мужиков, ему бы пришлось изменить свое мнение. Там размышления о судьбах и смысле мира, о бесконечности и т. п. никоим образом не считались бы бескорыстными — особенно, если бы человек, им отдающийся, одновременно предъявлял, как и полагается философу, притязания на полную свободу от физического труда».
Разумеется, Шестов, будучи евреем, пусть и крещеным, рассуждал несколько отстраненно и потому сужал парадигму крестьянской этики. Но по сути он прав.
Не зря старослужащий Пахомов, уроженец жестоковыйного Кагула, навязал мне однажды на лобном месте щекотливую дискуссию.
— Растолкуй-ка мне, — с этнографической пытливостью щурился он, — отчего там, где наши бабы вяжут снопы, непременно околачивается еврей с учетной тетрадью и шариковой ручкой?
— А как же мой двоюродный братец? Ишачит себе слесарем на заводе и на большее не претендует! — выдвигая свой контраргумент, я скрыл от сослуживцев, что сын Мирры Юзефовны отчислен из киевского авиационного за неуспеваемость («Сколько ушло на одни взятки!» — сокрушался покойный дядя Боря).
Но Пахомова мой пассаж неожиданно убедил. Он заявил, что снимает вопрос с повестки. Впредь, однако, это не помешало ему налетать на меня из-за пустяка или науськивать кого ни попадя: ведь и он хлебнул у себя в бессарабском местечке!..
Читать дальше