— Твой голос по-прежнему красив, — сказал он. — И ты тоже.
— Да нет же, — нетерпеливо возразила она, пожав плечами. — Я знаю, найдется горстка интеллектуалов, которые в угоду тебе объявят на несколько месяцев, что у меня есть талант, а потом — до свидания. Я могла бы стать Дамией {52} 52 Дамия (наст. имя Луиза Мария Дамьен; 1889—1978) — известная французская певица, получившая за свой талант прозвание «трагедийной актрисы в песне».
или Эдит Пиаф, я упустила свой шанс, тем хуже для меня, на том и порешим.
Большой знаменитостью Поль, конечно, не станет, но хватило бы и малого успеха, чтобы она умерила свои притязания. Во всяком случае, ее жизнь была бы не такой жалкой, если бы она активно чем-то интересовалась. «И меня бы это здорово устроило!» — подумал Анри. Он прекрасно знал, что речь идет о его собственной жизни в гораздо большей степени, чем о жизни Поль.
— Даже если ты не затронешь широкую публику, стоит попробовать, — сказал он. — У тебя голос, твое дарование. Интересно было бы попытаться извлечь из этого все, что можешь. Я уверен, что это принесет тебе истинную радость.
— В моей жизни и без того много радости, — возразила она. Ее лицо загорелось: — Ты как будто не понимаешь, что значит моя любовь к тебе.
— Напротив! — с живостью отозвался он. И сердито добавил: — Но из любви ко мне ты все-таки не соглашаешься сделать то, о чем я прошу.
— Если бы у тебя были настоящие причины просить меня о чем-то, я бы сделала это, — важно ответила она.
— Но ты предпочитаешь свои причины, а не мои.
— Да, — с невозмутимым видом ответила она, — потому что они лучше. Ты говоришь со мной со сторонней точки зрения, с точки зрения светской, которая в действительности не твоя.
— Я не понимаю, какова твоя собственная точка зрения! — вставая, в сердцах сказал Анри. Спорить бесполезно, он, пожалуй, попробует поставить ее перед свершившимся фактом: принесет ей песни, договорится о встречах для нее. — Ладно, не будем больше обсуждать это. Но ты не права.
Не ответив, она улыбнулась:
— Ты идешь работать?
— Да.
— Над своим романом?
— Да.
— Это хорошо, — сказала она.
Он поднялся по лестнице. Ему не терпелось снова начать писать. И он радовался тому, что этот роман ни капельки не будет поучительным: у него даже не было точного представления о том, что он собирается делать; единственная установка — быть искренним и просто получать от этого удовольствие. Анри разложил перед собой свои черновики: почти сто страниц; хорошо, что он на целый месяц оставил их отлеживаться, теперь можно прочесть их свежими глазами. Сначала он отдался удовольствию вновь пережить множество впечатлений и воспоминаний, вылившихся в продуманные фразы; но мало-помалу им овладело беспокойство. Что со всем этим делать? Тут нет ни начала, ни конца, просто каракули. Что-то общее они имели, некую атмосферу — довоенное время. Но это-то как раз и смутило внезапно Анри. Он расплывчато решил: «Попробовать передать вкус моей жизни», словно речь шла о каком-то определенном аромате с фабричной маркой, одном и том же на протяжении всех лет. Но, к примеру, то, что он говорил о путешествиях, касалось исключительно молодого двадцатипятилетнего человека, каким он был в 1935 году; ничего общего с тем, что он испытал в Португалии. Его история с Поль тоже устарела: ни Ламбер, ни Венсан и никакой другой молодой человек из тех, кого он знал, не вели бы себя так сегодня; к тому же, имея за спиной пять лет оккупации, молодая женщина двадцати семи лет была бы совсем не такой, как Поль. Существовало одно решение: намеренно установить время действия романа где-то около 1935 года; но у него не было ни малейшего желания сочинять роман «в духе того времени», вспоминая оставшийся в прошлом мир. Напротив, набрасывая эти строки, он желал живьем перенести себя на бумагу; в таком случае следовало писать эту историю в настоящем времени и соответственно переместить героев и события. «Переместить: какое досадное слово! Какое идиотское слово! — подумал он. — Какое безумие эти вольности, которые позволяют себе по отношению к героям романа; их переносят из одного века в другой, кидают из одной страны в другую, склеивают настоящее того с прошлым этого, подключая туда свои собственные домыслы: если приглядеться к ним получше, все они оказываются чудовищами, и все искусство состоит в том, чтобы помешать читателю вглядываться в них. Ладно, перемещать не будем; можно целиком и полностью придумать персонажей, у которых не останется ничего общего ни с Поль, ни с Луи, ни со мной самим; раньше я это делал, но на сей раз хотел поведать истину о моем собственном опыте...» Он отодвинул пачку набросков. Собирать материал по воле случая — плохой метод. Нужно приняться за дело как обычно, взять за основу общую форму, четкий замысел. Но какой? Какую истину я желаю выразить? Моя истина: что это в точности означает? Он тупо смотрел на чистую страницу. Ринуться в пустоту с пустыми руками — как тут не оробеть! «Быть может, мне нечего больше сказать», — подумал он. Однако ему, напротив, казалось, что он еще ничего не сказал. Ему только предстояло сказать все — как всем и во все времена. Все — это слишком много. Ему вспомнился старый разгаданный ребус на дне какой-то тарелки: «С криком пришел — это жизнь, с криком ушел — это смерть». Что тут добавишь? Мы все живем на одной планете, выходим из чрева и будем потом кормить червей; у всех одна и та же история: откуда взялось решение, что она моя и что именно я должен ее рассказать? Анри зевнул; он мало спал, и от этого чистого листка голова у него шла кругом; он погрузился в пучину безразличия, а разве можно что-нибудь написать, оставаясь безразличным? Необходимо снова подняться на поверхность жизни, туда, где каждая минута и каждый индивид имеют свою значимость. Но нет, все, что он обретет, сбросив свое оцепенение, это тревогу. «Эспуар» — местная газетенка, так ли это? Если я пытаюсь воздействовать на общественное мнение, значит, я идеалист? Вместо того чтобы фантазировать перед этим листком, не лучше ли серьезно заняться изучением Маркса? Да, это срочно: ему необходимо выработать для себя программу и начать отчаянно вкалывать. Ему давно уже следовало так поступить. Извиняет лишь то, что события заставали его врасплох, и он делал самое неотложное. Однако не обошлось тут и без легкомыслия: с момента Освобождения он жил в каком-то упоении, ничем не оправданном. Анри встал. Этим утром он был не способен сосредоточиться ни на какой работе, разговор с Дюбреем слишком взволновал его. К тому же накануне он оставил неразобранной почту, и нужно поговорить с Сезенаком, и еще ему не терпелось узнать, достанет ли Престон для него бумагу, а кроме того, он до сих пор не отнес на набережную Орсэ письмо старого даш Виернаша. «Ладно! Отнесу прямо сейчас», — решил он.
Читать дальше