Два пристальных взгляда встретились, вперились друг в друга. То, к чему столь осмотрительно приближался Прокоп, постепенно вырисовывалось из его слов.
- Но ты не можешь так думать серьезно...
- Совершенно серьезно.
- Тогда... к чему эти бдения... эти лозунги... весь этот балаган... Я-то думал, что... Я думал...
- Я не отвечаю за то, что ты думал, - жестко перебил его Прокоп; волнение заиграло в его пальцах, на пергаментном лице и вдруг разразилось в словах, произнесенных сдавленным голосом: - Не хочется верить, что ты так безнадежно ограничен. Я предполагал - и все еще предполагаю, - что ты интеллигентный, образованный человек, воспринимающий жизнь реально, а не мальчик, которого швыряют из стороны в сторону возрастные эмоции. Уже теперь, - Прокоп постучал костяшкой пальца по столу, - уже теперь происходит отбор. Этого не избежать ни тебе, ни кому бы то ни было в нашей стране.
Он ходил кругами вокруг замершего Павла, и в нем вдруг стал явствен особый интерес к Павлу: этот интерес вынырнул из-под насмешливой и самоуверенной невозмутимости, к которой Павел уже привык, и подчинил себе все движения Прокопа. Он ткнул указательным пальцем в Павла.
- А чего, собственно, хочешь ты? Да ты и сам не знаешь! Нашему поколению не дано идиллий. Мы вползаем в апокалиптические времена, и я не строю себе никаких иллюзий, никаких! Разгромить немцев - это еще не решение. Нынче уже гораздо важнее, что будет после всего этого... Что? Мир, каким мы все его представляем. Не сомневаюсь, что и ты в своих розовых мечтах представляешь его таким, уверяю тебя, иначе я не стал бы с тобою возиться, - мир, в котором еще будет место для человечности, для интеллекта... для красоты, - или новое варварство, чуждое нам. Повторяю: чуждое нашей стране и, может быть, еще более страшное и могущественное, потому что более обоснованное идейно! - Он остыл: перевел дух, усмехнулся меланхолически, и в голосе его зазвучала грустная усталость. - Если б мог человек избирать эпоху, в которой он хотел бы жить... если бы! Тогда я не сидел бы тут с тобою. Нет, я не преувеличиваю, к сожалению! Вот почему - понимаешь теперь? - вот почему уже сейчас надо собирать воедино всех интеллигентных, порядочных людей, учиться понимать... другими словами - вооружаться, готовиться... Об одном прошу тебя - не поддавайся всем этим истрепанным панславистским лозунгам, выброшенным на потребу черни и тупоголовой толпы, всей этой болтовне о братьях-освободителях... Как видишь, я с тобой откровенен... Не воображай, что они спят! Блажен, кто верует... Они уже теперь сбиваются в кучу, чтоб захватить весла...
- Кто - они?
Озадаченный прямым вопросом. Прокоп замер на месте, оглянулся.
- Тебе особенно к лицу выражение грудного младенца.
Кошка за окном вспрыгнула на крышку мусорного бака, с царственным видом озирая грязный, покрытый сажей мир.
- Я серьезно.
- Как видно, ты считаешь мои опасения преувеличенными.
- Я считаю все это свинством, - сдавленным голосом проговорил Павел. - Ты меня не за того принял.
- Вижу. И кажется, напрасно говорил так открыто, - вздохнул Прокоп. Надеюсь, по крайней мере ты будешь держать язык за зубами. Я бы не советовал тебе звонить.
Павел усмехнулся с отвращением:
- Да и не о чем...
Собеседник его уже успел натянуть привычную маску надменного спокойствия. Дурачок, ты меня не можешь оскорбить, - явственно говорило пергаментное лицо. С нарочитой небрежностью Прокоп стал перебирать бумаги на столе, давая понять, что считает аудиенцию оконченной.
- Не понимаю, впрочем, зачем ты вообще дал себе труд приходить сюда, сказал он, не поднимая головы.
Павел, шедший к двери, обернулся:
- Я тоже.
Взялся за ручку двери - она была заперта изнутри. К чему? Павел повернул ключ, вырвался на улицу и так хлопнул дверью, что задребезжали стекла.
Куда теперь? К ребятам? Поговорить бы с кем, выложить все, что на душе... Да кому? Гонзе? Этот еще ближе других, хотя и он...
Нет, этого словами не выразишь.
Павел перевернулся на бок, вперил глаза в раскаленную проволоку лампочки; вокруг наслаивалась тишина. Горы тишины! Ее можно было трогать руками. Почему она молчит? Ведь дышала здесь, смеялась, телом своим касалась его - и вот уже лицо ее в нем расплывается, даже не слышит он ее далекий голос, потому что время - самая страшная даль. Почему она не откликается больше?
На ходу Павел потушил лампу - и настала тьма, в ней он сбежал по гулкой лестнице - сырость подъезда, дверь, широкая, тяжелая дверь, через которую тогда вошла она, и вот улица с шорохом дождя. Павел глубоко вдыхал влажный воздух, подставил дождю лицо, капли нежно постукивали по его векам, он слизывал капли языком с губ.
Читать дальше