— Вот и все! — повторил он, спускаясь в заросшую папоротником низинку, и опять не удержал улыбки при мысли, что никогда больше это папоротниковое озерцо не станет таким, каким оно было до того, как они прошли через него рядом, вместе. С каким-то веселым отчаянием он слышал сухой шелест перистых веток, раздвигаемых на ходу, и повторял: «Вот и все!»
Потом, уже лежа в сторожке, он курил и все думал: скоро кончится осень. Прилетят пушистые легонькие снежинки, нерешительно начнут садиться далеко друг от друга на ветки, на травинки, на черную землю, точно раздумывая, остаться ли здесь, не улететь ли дальше? К утру они ровным пуховым слоем побелят поверху траву, и кусты, и сосновые ветки, застывшие в безветрии. Снег будет все идти и идти, и на морозе, в сухие солнечные дни иногда он будет сухо блестеть, как бертолетовая соль, которой посыпают игрушечные детские елки, по подмерзшему насту, слепящему глаз, побегут завивающиеся змейки, водовороты сухой поземки, и наконец валом повалит, наметая сугробы, пахнущий сырой свежестью, могучий снегопад, в котором наполовину утонет забор и окошки дома.
Все в порядке. И с этой самой минуты все, что с тобой произошло сейчас, сегодня начнет отодвигаться в то самое «давным-давно», где остался нетронутым островок его прошлой жизни, где ничего не меняется, не утихает, не выцветает... Все останется при нем здесь в тишине, где ничто не помешает ему быть с теми, кто ему единственно дорог... Палагай... Соня... а вот теперь и эта, откуда-то взявшаяся чужая Марина Осоцкая, ненароком ступившая, ничего не подозревая, на самый краешек его неприкосновенного островка. И, главное, прекрасно, что никогда она не узнает, не заподозрит, что ступила, вот что хорошо!
В те незапамятные времена, когда еще не было войны. В те неправдоподобно далекие времена, до войны, была комната в Ленинграде на Фонтанке, где жили Степа Палагай с младшей сестренкой Сонькой. Вся их семья была — они двое. Когда-то, лет трех, мать сунула Соньку в удивительно скверный детдом около Старой Руссы, а сама вышла замуж и уехала куда-то совсем. Степану в то время было не больше четырнадцати, однако он по какой-то липовой справке работал как взрослый на деревообделочном комбинате в Ленинграде. Он приехал навестить сестру в Старую Руссу, сразу же разобрался, что к чему. Вскоре он вытащил и увез опаршивевшую, прыщавую и обозленную Соньку из этого детдома, и с тех пор поил, кормил и воспитывал ее совершенно самостоятельно, отбиваясь от всех попыток определить девочку в интернат или городской детдом. Удивительная у них была комната, где все было хорошо. Неизвестно почему, но было хорошо. Узкая, длинная комната с роскошным лепным потолком, выгороженная из какого-то парадного зала особняка. За толстыми зеркальными стеклами окна внизу текла Фонтанка в каменных берегах, обведенных чугунными коваными перилами, медленно несла щепки, набухшие полуутонувшие кругляки дровяных поленьев, под мост, украшенный черными вздыбившимися конями. И это тоже почему-то было удивительно хорошо.
Вообще все на свете было хорошо, и все было просто, ясно: черное было черно, а белое — бело. Была единая их общая, высшая мечта — стать летчиками-истребителями, а что дальше — и раздумывать нечего. Целое лето у них еще было впереди, когда Палагай ему как-то сказал, что сговорился со студенческой артелью в ночную смену работать на разгрузке. Прямо завтра надо начинать. «А на кой черт это надо?» — удивился Тынов. «Да не нам, — ответил Степан, — Соньке. Растет, все ей мало делается, надо все покупать». — «A-а, ну понятно!» Больше и разговора никакого не было. На следующую ночь они пошли в порт.
Теперь уже совсем позабылось, вспомнилось с трудом, как у них ныли спины, точно переломленные, и ноги мелко дрожали от усталости к концу работы в первые дни. В памяти осталось только, как прекрасно было уже потом возвращаться из порта ранним-ранним весенним ленинградским утром, когда на улице светло как днем, но еще почти безлюдно и так тихо, что слышно, как воркуют голуби и где-то за домами погромыхивают первые трамваи.
Возвращались в комнату с черными конями за окном.
Сонька ждала их и поила сладким чаем с булками.
Зорко приглядывалась, делая вид, что не замечает их слегка осунувшиеся лица. Все подливала им чаю и щедро сыпала сахарный песок в кружки и развлекала их бодрыми разговорами.
— Бедненькие, голодненькие малюточки, хиленькие вы мои, тщедушные ребятишки. Мешочки на вас наваливают небось самые легонькие, жалеют вас? Пароходики дают разгружать самые маленькие? Зато я вас буду учить, как вести себя в приличном обществе, если вас туда вдруг пустят. Ты, Ваня, за собой следи. Прихлебывать чай с блюдца надо так, чтоб во дворе ничего не было слышно... Вот уже лучше, а то люди подумают, что кто-нибудь захлебывается, в Фонтанке тонет!.. И булку не надо сразу всю в рот запихивать, как слон в зоопарке. Откусил полбулки и заглотай. Потом вторую половину... А я вам пока почитаю, я для вас тут нашла... «Вокруг света», — закрывшись развернутой газетой, она делала вид, что читает, а они, не переставая жадно есть и прихлебывать, ждали, заранее усмехаясь: — От нашего корреспондента: как нам сообщают, видный маститый ученый Кренделевич выдвинул теорию о происхождении видов. В тот период, когда эволюция еще не вошла в полную силу... ну, тут неясно написано, вам трудно будет понять, оказывается, что обитавшие на земле слоны сперва были совсем маленького роста, ну, просто с небольшую собачонку. Зато моськи были просто громадные!.. Господи, эти невежественные люди еще хохочут?.. Вот что значит набивать себе рот хлебом с чаем! На приличном дипломатическом завтраке в шесть часов утра собрались бы буржуазные аристократы, а вы обфыркали бы сладким чаем какому-нибудь лорду его ценный заграничный костюм... Самим пришлось бы бегать в чистку да еще извиняться... Вон тряпка, вытри стол где нахрюкал! Нечего хихикать, представьте себе только, как целое стадо таких слонов спасается бегством, скачут, только уши хлопают, от одной-единственной злющей Моськи? Чего смеешься, дурак! Это загадка науки. — И сама хохотала, ни за что не признаваясь, что все выдумала.
Читать дальше