Вот и могила Костромина уже побывала под снегом, год прошел с его смерти. Любя Некрасова, он сказал раз о смерти одного общего знакомого: «Не рыдай так безумно над ним — хорошо умереть молодым». И сам умер едва за пятьдесят, задохнувшись от астмы в субботу вечером, в городской больнице. Перед этим было тяжелое дождливое лето, вредное его дыханию. Последние картины были такие: старые серебряные крыши уходящей России, седые туманные дожди, темные стеклянные лужи и в них чуточку предзакатного света. И писал куда-то девшиеся заготовки к полотну, горизонтальное полотно, дальние дали, мерные птицы улетают в перспективу.
Не было заготовок, но не было и стилизаций — лиц современников в духе иконографии, красных коней в дыме костров бесконечных свечей в золотых шандалах, только была одна картонка, как предчувствие — свечи уже вовсе нет, догорела только кованый, слабо освещенный предсмертным пламенем, подсвечник. «Живой, он не думал о скором уходе, ведь пламя горит, хоть фитиль на исходе…» «Исторгла муза конъюнктурный звук, — смеялся он над стилизациями. — Но признал Париж — Москва признает». Иконописные лица, натюрморты с лаптями, кони, как приснившиеся красные тени, — все это сделало ему имя, как-то узналось иностранцами, в его две крохотные комнатки покупатели пошли косяком, сами назначая растущие цены. А ведь двое детей, жить хотелось по-человечески, он копил на кооператив. Стал повторяться, а имя укрупнялось — несколько цветных фото его картин прошло в каком-то издании о современных исканиях живописи. Тогда-то Костромина зазвали участвовать в выставке художников Севера, тогда-то музей и купил у него эти картины. Это было больше всего радостно Костромину, хотя и заплатили ему только-только, он резко бросил работать на потребу, но оставалось… да кто что знает, сколько кому остается!
Хранитель вернулся за мной, деликатно постоял сзади, но было ясно — пора. Он помог составить картины.
— Когда его столетие?
— Через пол столетия.
— Жаль, — огорчился хранитель, — да если еще некому будет пробивать, наследники вымрут, так и будет здесь.
— Альбом выйдет, может, что сдвинется.
— Хорошо, что вы наивны, — улыбнулся хранитель. — Правда, наивных много, просят принять даром, — уверены, что их время придет. Дождутся! — как-то иронически воскликнул он. — Вкус ведь всегда низок, всегда потреба дня.
Я шел впереди, поэтому немудрено, что, плохо помня дорогу, сунулся не в ту дверь. Хранитель мгновенно обогнал меня и сделал жест — сюда нельзя. А я уже брался за медную ручку железной двери. Да и как я сразу не заметил — сургучная печать на стандартной круглой фанерке. Спросить, что там, было неловко, и я пошутил косвенно:
— Алмазный фонд?
— Гораздо дороже, — ответил хранитель.
Больше я не расспрашивал.
Хранитель погасил верхний свет, оставив дежурный, красный, сверился с температурой. Я помог ему закрыть. Он позвонил в охрану, назвал несколько цифр, дату, время дня.
А время дня было еще раннее, я решил побывать в типографии, узнать, как подвигается дело с фотографиями. К сожалению, дело это никак не подвигалось, причем по моей вине — типография не брала в работу альбом без текста. При мне просмотрели слайды и контрольки, отобрали только тс, где было, как выразилась женщина-мастер, «больше линий, чем пятен». Я стал защищать и остальные, мастер спорить не стала, повела меня в цинкографию.
Шли через печатный цех, там лихо и почти бесшумно неслась широкая белая лента бумаги, разматывающейся с рулона, бумага влетала в машину и, всячески там бросаясь и вверх и вниз, выскакивала наконец вся испечатанная, взлетала в резальную машину, где ее рубило на короткие цветные куски. Что-то знакомое мелькало в них. В брошюровочном цехе я понял, что это — это готовился буклет художника Зрачкова, предназначенный для передвижной выставки. Я взял в руки буклет, перелистал. Под репродукцией портрета женщины, подаренного сегодня утром, стояло: «Из частного собрания м-ра Стивенса (США)».
В комнатке цинкографа ни о чем не удалось договориться. Цинкограф доказывал, что будет хуже для художника, если не получится клише. А оно не получится: новое сочетание красок — машина не возьмет, «нет таких машин. Если хотите испортить впечатление о художнике, оставляйте».
— Сам я не возьмусь, — говорил цинкограф, — я не палач, убивать красоту — моя профессия, но не мое призвание… Душевные картиночки, — бормотал он, глядя на свет сквозь цветную пластмассу на хризантемы.
Читать дальше