Оливье перестал верить. Медленный процесс распада веры, начавшийся в нем с первых месяцев пребывания в Париже, привел к полному ее уничтожению. Юноша перенес это очень тяжело, он не был из числа тех, кто настолько силен или настолько ограничен, чтобы обойтись без всякой веры, а потому долго мучился жестокими сомнениями. Но религиозная мистика сохранила власть над его сердцем, и хотя он сам не верил, духовный мир сестры был ему очень близок. Оба - и брат и сестра - жили в атмосфере высоких чувств. Когда они сходились после целого дня разлуки, их крохотная квартирка становилась для них тихой пристанью, неприкосновенным убежищем, убогим, холодным, но незапятнанным. Как далеки они были здесь от Парижа с его шумом, с его растленным мышлением!..
Они почти не говорили о своих занятиях: когда возвращаешься усталый, нет никакой охоты, рассказывая о прошедшем дне, вновь переживать все его тяготы. Они инстинктивно помогали друг другу забыть парижские будни. Особенно в первые минуты, встретившись за столом, они избегали задавать друг другу вопросы, здоровались взглядом и, случалось, не произносили ни слова до конца обеда. Антуанетта смотрела на брата, а он сидел, задумавшись над тарелкой, точь-в-точь как в детстве. Она ласково гладила его руку.
- Ну что же ты! - улыбаясь, говорила она. - Живей!
Он тоже улыбался и начинал есть. У них была такая потребность в тишине, что они не делали ни малейшего усилия поддержать беседу. Лишь позднее, отогревшись в атмосфере чуткой взаимной любви и стряхнув с себя нечистые следы дня, они становились словоохотливее.
Оливье садился за пианино. Антуанетта почти перестала играть, чтобы не мешать ему, - это ведь была его единственная радость, и он всецело отдавался ей. У него были недюжинные способности к музыке: его женственная натура, которой более свойственно было любить, чем созидать, любовно воспринимала мысль исполняемых им композиторов, сливалась с ней, со страстной проникновенностью передавала малейшие ее оттенки, насколько ему позволяли слабые руки и грудь, изнемогавшая от титанической мощи "Тристана" и последних сонат Бетховена. Потому-то он искал прибежища у Моцарта и Глюка; Антуанетта тоже предпочитала их.
Иногда она пела, но только самые простые старинные песенки. Голос у нее был глуховатый - меццо-сопрано, глубокое, но несильное. От застенчивости она не могла петь ни при ком, кроме Оливье, - у нее делался спазм в горле. Особенно любила она одну шотландскую песню Бетховена - "Верный Джонни", такую ровную, покойную, а под этим покоем столько страстной нежности!.. Песня была похожа на нее. У Оливье слезы навертывались на глаза, когда она пела "Верного Джонни".
Но она предпочитала слушать игру Оливье. Она спешила управиться с хозяйством и оставляла дверь из кухни открытой, чтобы было слышнее; однако, как ни старалась она не шуметь, Оливье сердился, что она громыхает посудой. Антуанетта прикрывала дверь; кончив убирать, она приходила и садилась в низенькое кресло, только не возле инструмента (Оливье не мог играть, когда кто-нибудь сидел рядом), а у камина. И тут, свернувшись клубком, как кошечка, спиной к пианино, вперив глаза в золотистое пламя очага, где неслышно догорал уголь, она баюкала себя образами прошлого. Когда часы били девять, она скрепя сердце напоминала Оливье, что пора кончать. Ей тяжело было отрывать от грез и его и себя, но Оливье надо было еще поработать вечером, а ложиться поздно ему не следовало. Он подчинялся не сразу: ему требовалось некоторое время, чтобы после музыки сосредоточиться на занятиях. Мысли его где-то витали. И нередко часы били уже половину десятого, а он все не мог вернуться к действительности. Антуанетта сидела напротив него, склонившись над работой, и знала, что он ничего не делает, но не решалась слишком часто смотреть в его сторону, боясь досадить ему излишней опекой.
Оливье был в том неблагодарном - в том блаженном - возрасте, когда проводишь целые дни, предаваясь праздным мечтам. У него был чистый лоб, девичьи глаза - и порочные и простодушные, нередко окруженные синевой; большой рот с припухшими, как у грудного младенца, губами, которые кривились едва уловимой усмешкой, рассеянной и озорной; копна волос, падавших на лоб и очень густых, сзади пышная, с непокорным хохолком на макушке; вокруг шеи небрежно болтался галстук, который сестра тщательно повязывала каждое утро; куртка была вечно без пуговиц, хотя Антуанетта тратила уйму времени, пришивая их; из рукавов без манжет торчали большие руки с костлявыми запястьями. Он мог часами витать в облаках с полусонным, лукавым и томным видом. Глаза его без цели блуждали по комнате Антуанетты (стол для занятий находился у нее), останавливаясь на узкой железной кровати, над которой висело распятие слоновой кости с буксовой веточкой, на портретах отца и матери и на старой фотографии провинциального городка с колокольней и зеркалом каналов. Когда же его взгляд доходил до бледненького личика сестры, молча работавшей рядом, ему становилось бесконечно жалко ее и досадно на себя, - он встряхивался, сердясь на свое безделье, и ревностно брался за работу, чтобы наверстать потерянное время.
Читать дальше