Они стали рассказывать друг другу о себе. С четырнадцати до двадцати пяти лет Эмманюэль перепробовал много профессий: он был наборщиком, обойщиком, бродячим торговцем, книгопродавцом, писцом у адвоката, секретарем политического деятеля, журналистом... При этом он не упускал возможности лихорадочно учиться где придется, иногда пользуясь поддержкой добрых людей, которых поражала энергия этого маленького человечка, но чаще всего попадая в руки негодяев, эксплуатировавших его бедность и его талант; однако он умудрялся выходить обогащенным из самых тяжких испытаний, даже без особой горечи, - только растрачивая остатки своего слабого здоровья. Его исключительные способности к древним языкам (встречающиеся у представителей расы, насквозь пропитанной гуманистическими традициями, гораздо чаще, чем принято думать) заинтересовали старого священника-эллиниста, и тот оказал ему поддержку. Занятия, в которых Эмманюэль из-за отсутствия времени не мог очень преуспеть, дисциплинировали его ум и помогли выработать свой стиль. Этот молодой человек, вышедший из самой гущи народа, обязанный своими случайными знаниями, в которых были огромные пробелы, только самому себе, так блестяще владел словом, так умел сочетать форму с содержанием, что оставил далеко позади буржуазных сынков, по десять лет корпящих в университете. Он всецело приписывал это благотворному влиянию Оливье. Правда, другие оказывали ему гораздо более существенную помощь. Но Оливье первый заронил искру, которая зажгла во мраке этой души неугасимый светильник. Другие только подливали туда масло.
Он сказал:
- Я начал понимать его, только когда его не стало. Но все, что он говорил, запало мне в душу. Светоч, зажженный им, с тех пор никогда не угасал.
Он начал рассказывать о своем творчестве, о деле, по его утверждению, завещанном ему Оливье, о пробуждающейся энергии французов, о яркой вспышке героического идеализма, которую предвещал Оливье. Эмманюэль жаждал стать его рупором, который парит над схваткой и возвещает грядущую победу, - он воспевал эпопею своей возродившейся нации.
Его поэмы были действительно порождением этой удивительной нации, которая пронесла сквозь века свой древний кельтский дух и в то же время упорно продолжала рядить свою мысль в старые доспехи и чтить законы римского завоевателя. Здесь ожили в первозданной чистоте отвага, дух героического разума, ирония, сочетание бахвальства с безудержной смелостью, столь свойственные этому народу, который посмел покуситься на бороду римских сенаторов, который разграбил Дельфийский храм и с хохотом метал свои стрелы в небеса. Но маленькому парижскому ремесленнику пришлось воплотить свои страсти - как это делали его деды в париках, как, несомненно, будут делать его праправнуки - в образы греческих героев и богов, умерших две тысячи лет назад. Удивительное чутье народа, сочетающееся с его потребностью, в абсолюте: прокладывая свою мысль по следам веков, он воображает, что закрепляет ее навеки. Оковы классической формы сообщали еще большее неистовство страстям Эмманюэля. Спокойная уверенность Оливье в судьбах Франции превратилась у его маленького ученика в страстную жажду деятельности, в убежденную в своем торжестве веру. Он хотел, он видел, он требовал этого торжества. Своей экзальтированной верой, своим оптимизмом он взволновал душу французов. Его книга была так же действенна, как выигранное сражение. Она пробила брешь в стене скептицизма и страха. Целое поколение молодежи ринулось вслед за ним, навстречу грядущему...
Эмманюэль оживился, глаза его загорелись, бледное лицо покрылось красными пятнами, голос стал крикливым. Кристофу бросился в глаза контраст между этим пожирающим пламенем и тщедушным телом, в котором оно пылало. Он видел в этом трагическую иронию судьбы. Певец силы, поэт, прославляющий поколение отважных спортсменов, действие, борьбу, не мог и шагу ступить, не задохнувшись, был очень воздержан во всем, соблюдал строгий режим, пил только воду, не курил, жил одиноко, таил все страсти в себе и был обречен по нездоровью на аскетический образ жизни.
Кристоф, наблюдая за Эмманюэлем, испытывал восхищение и вместе с тем братское сострадание. Он не хотел это обнаруживать, но, вероятно, глаза его выдали что-то, а быть может, гордому Эмманюэлю, рана которого постоянно кровоточила, показалось, что он читает в глазах Кристофа жалость, которая была для него нестерпимей ненависти. Его пыл мгновенно угас. Он умолк. Тщетно пытался Кристоф снова вызвать доверие. Душа замкнулась. Кристоф видел, что ранил ее.
Читать дальше