— Братцы, — сказал он как можно громче и резче и затем во всеуслышанье провозгласил все, что требовалось.
Договаривал он уже торопливо, почти механически и в то же время с облегчением думал: «Как хорошо, что они молчат! Значит, приняли с покорностью».
Базиль хотел было конец сказать очень бодро: «Что ж, по местам, за работу, братцы!» — как вдруг передний ряд зашевелился (все так же молча) и пропустил на площадку перед крыльцом дядю Корня.
На ногах дяди Корня были новые лапти, в одной руке он держал балалайку за гриф. Балалайка блестела, лапти поскрипывали.
Дядя Корень подошел к крыльцу, неспешно поднялся на две ступеньки и скромно подал Базилю свою драгоценную балалайку.
— На, позабавься, парень, а мы поработаем в свое удовольствие, — сказал дядя Корень обычным своим шутовским голосом; лицо его было тоже обычно, в веселых морщинках.
Базиль улыбнулся и доверчиво протянул руку за балалайкой, желая поддержать шутку. В ту же секунду он ясно увидел, как незнакомо перекосилось лицо дяди Корня: веселые морщинки слились в одну злобную, дядя Корень взмахнул балалайкой… Базиль отдернул руку, но было уже поздно: ладонь постыдно горела. Балалайка сделала свое дело. Шутка Корня на этот раз была злой. Да и вряд ли шутил дядя Корень: он стоял перед Базилем, дрожа от желания еще раз ударить.
— Чтобы я, — пробормотал дядя Корень, — чтобы мы сегодня. Вот я тебе, поскудыш!..
Толпа между тем уже опять ревела в один трубный голос, и трудно было понять — хохот это или гнев. Все равно, Базиль чувствовал, что то и другое направлено на его голову. Он чувствовал также, что сам смелеет и проникается злым желанием покорить толпу. И, словно обрадовавшись подоспевшей решимости, поторопился запальчиво крикнуть (скорее взвизгнул, чем крикнул).
— Se taire!
Что означало по-русски: молчать!
Но никто не обратил внимания на смешную французскую его запальчивость. Тогда Базиль сошел с крыльца, подошел к дяде Корню, кричавшему в первых рядах, и молча вытянул его за плечо из толпы. Дядя Корень позволил увести себя в хозяйскую светелку, а там Базиль объявил ему:
— Можешь сказать всем, что Шихин выкатит бочку вина за то, что станете работать в праздник. Иди и скажи. А теперь уходи, пожалуйста… До свиданьица! — добавил Базиль плачущим голосом и сел на лавку.
У него разрывалась голова от боли, от насильственных слов и мыслей, какие сегодня приходилось придумывать. Он не смотрел на Корня и ждал только, скоро ли тот уйдет. Он знал, что теперь может быть «спокоен», рабочие поймут, здраво рассудят, что их и так, и без бочки, не сегодня, так в следующее воскресенье заставили бы работать, ну а бочка все-таки подсластит им оброк.
Это и было райское средство.
Дядя Корень переступил с ноги на ногу и сказал тихо и уже опять шутливо:
— На, парень, побереги ее, махонькую.
— Положи тут на стол, после работы возьмешь, — ответил Базиль, не оборачиваясь.
Как-то особенно кротко улыбаясь, дядя Корень положил на край стола заветную свою музыку. Базиль уронил голову рядом с ней и закрыл глаза. Все так же жалостно улыбаясь, дядя Корень осторожно погладил красивые волосы Базиля, и проговорил мягко:
— Слаб ты, парень. Да и я, знаешь, слаб. Ну, да Шихин нас с тобой выучит. И ты будешь без жалости, и я когда-нибудь буром тебя зашибу.
Стоит только начать.
Стоило только Базилю один раз потрафить купцу, как дальше пошло все своим чередом. Шихин давал поручения, Базиль исполнял. Шихин оставался доволен, хвалил, поощрял. Его поощрения в сущности походили на поощрения Павла Сергеевича, разница заключалась лишь в том, что Павел Сергеевич манерно подчеркивал: «Видишь, мой друг, как я откровенен с тобой, замечай и считай поощрением». Шихин тоже был откровенен — в награду за послушание посвящал Базиля в свои коммерческие секреты, но у него это выходило проще, естественнее, как-то сердечнее.
Базилю пока не приходилось жалеть о потерянном аглицком рае. Условия жизни на острове были бы очень трудны всякому, не увлеченному манией двигать горы для обожаемого искусства. Базилю же было все ни по чем. Летом обильные ночные туманы с моря, садящиеся на камень, осень, воющая среди развороченных скал, наступающая островная зима, подкованная все тем же камнем… Но тем более ни по чем ему были чужие беды — он к ним привык. Что ему ревматические боли, от которых стонали рабочие по ночам в своих дощатых бараках! Что грыжи от непосильных тяжестей, трясучие лихорадки!
Читать дальше