Никогда не думал Устин, что запахи тайги, свист одуревшего от любви бурундука могут доставить ему такую вот радость.
Свобода!
А в кармане пятьдесят рублей. Устин вытащил их. Пересчитал. Пятьдесят пять и сорок четыре копейки. Это цена урожая с двух десятин. Так там нужно пахать, боронить, жать, молотить, везти в город, искать покупателя. Целое лето работы! А тут — полдня побродил с Ксюхой в ручье и пятьдесят пять целковых. Сбывается сон. Новый хомут! Новые литовки! Новая корова-ведёрница! Новая лошадь!
Когда прошла первая радость, рассчитал поточнее и получилось, что на лошадь не хватит. А если вздорожали литовки — теперь, в войну, всё дорожает — то и на корову не хватит.
Тускнеет радость.
— Ну, что б найти золотнику поболе. Или ещё хоть одну. Махонькую, — горюет Устин. — Где там. Посля сколь дней ходил по ключу, все камни перевернул — ничего не нашёл. Без сноровки не возьмешь. Надо Егоршу звать.
Решил Устин ночью вернуться на прииск. Никто не заметит. Благо, землянка сватова с самого краю стоит. И нехорошо уезжать не простившись с Егором и Аграфеной. По всему видать, вчерась из последнего угощали…
Устин сидел, притаившись в пихтаче, как вдруг донеслась до него песня, задумчивая, протяжная. Кто-то пел:
…Где золото роют в горах,
бродяга судьбу проклиная…
Тронула песня Устина. Он тоже тащился среди нахмуренных гор, где моют это самое золото. И ему приходится скрываться от людей. Приподнялся из-за кустов, выглянул.
По дороге шёл высокий человек в чёрной косоворотке с мелкими белыми пуговицами. На голове рыжая шляпа с большими полями, на плече суковатая палка, а на ней за спиной узелок. Лицо смуглое. Нос большой, утюгом, и под ним, почти закрывая рот, пушистые усы с сединой. Что-то располагающее было во всей фигуре чернявого: не то глубоко посаженные глаза отсвечивали теплинкой, не то эта сутулость делала его вроде своим, домашним.
«Он! Чернявый! Тот самый, которого с прииска сегодня выгнали».
Вспомнил Устин и шепот приказчика: «Кто без него на золотомойной машине работать будет…». Никогда не тянуло Устина к людям, а тут потянуло.
— Бог поможа, паря, шагать-то, — окликнул он.
Прохожий остановился. Перекинул на другое плечо узелок.
— Кто зовет?
— Ходите сюда, мил человек. Отдохнем. А то малость и перекусим, што бог послал.
Напевен, своеобразен и привлекателен кержацкий говор Устина. Он то сыплет скороговоркой, как дьячок на клиросе, бросая слова горстями, словно горох, то неожиданно растянет какой-то звук. Не просто растянет, а как-то по-птичьему, с коленцами, переборами: па-аря-я.
Прохожий слушал Устина, пытаясь запомнить каждый звук, эти удивительные птичьи посвисты и коленца.
Они и утянули его с дороги в тайгу.
У ручья, под отцветшей черемухой, Устин примял густую траву. Разостлал на земле потник. Новый знакомый развязал узелок, достал соль и буханку хлеба. Устин добавил из вьючных сум калач, варёной картошки, нарвал у ключа сочной, хрустящей колбы, принёс котелок холодной воды и время от времени, изучающе, исподлобья посматривал на нового знакомого. Тот стоял у потника на коленях и резал хлеб.
Устин протянул руку, чтоб вырвать нож. Хотел прикрикнуть: «Тело христово режешь», но пообмяк. Можно прикрикнуть на Михея, Сёмшу, а этот, чернявый, хоть и выгнан с прииска, вроде бы не ровня. Отдернул руку и невольно залюбовался его неторопливыми, уверенными движениями. Обычно хлеб режут рывками, вроде бы пилят ножом. Новый знакомый прикладывал нож к краю буханки, щурил немного глаза и одним движением отсекал ровный ломоть.
— Сноровисто у вас получается.
— Чего, чего, а ножом работать умею, — рассмеялся незнакомец, поднял голову и взглянул на Устина. — Ты чего меня выкаешь?
— Так вы ж по обличию вроде бы барин.
— Какой тебе барин, — и показал руки с мозолями, с вьевшейся несмываемой копотью. — Меня зовут Иван Иванович, а тебя как?
— Устином.
— А по отчеству?
— Кого по отчеству? Меня? Отца-то Силантием звали, да кто нашего брата по отчеству кличет? Даже чудно. Устин — вот и всё. Устин Рогачёв.
— Так что ж ты стоишь, Устин Силантьевич Рогачёв. Садись. Хлеб нарезан.
— Мы резаного не едим.
Устин отломил от калача кусок. Иван Иванович присел на корточки. В одной руке хлеб, в другой колба, локти уперты в колени и кажется, будто сидит он на стуле, а перед ним стол.
— Неловко, поди, на кукорках-то?
— Привык. Когда золото моешь лотком от восхода и до захода, сидишь на корточках у воды. Другой раз сядешь в бараке на лавку, кажется высоко, неудобно. И руки обе свободны. Видишь?
Читать дальше