Гордился Устин своим домом. Единственный в селе на три дыма. Железной крышей гордился — не простой краской крашена, а свинцовым суриком, каким только днища у пароходов красят. Как пасхальное яичко горела в солнечные дни крыша Устинова дома. А резьба на коньке: петушки, ёлочки, белки, кедровые шишки и цветы шиповника — все раскрашено синей, красной, жёлтой красками. Такое кружево вряд ли сплетут и новосельские кружевницы.
Схватился Устин за голову. Застонал.
— Дом-то, дом-то — тоже не мой! И прииска нет. С чем был, с тем и остался. Живи, как жил…
Встали перед глазами полусгнившие стены старой, покосившейся избы, слышался ехидный шепот Кузьмы: «Што, куманёк, подавился моей мельничонкой? Может, по горбушке постукать?»
— Уйди, окаянный. Уйди! Даст бог, ещё спляшу на твоих поминках.
Оглянулся. Нет Кузьмы перед ним. Увидел старую избу, где жили сейчас батраки, и словно клещами сдавило сердце.
— И старая изба-то теперь не моя! И лошадёнки нет ни одной. Што же осталось? Разорванная рубаха? Сарафан на Матрёне? Кто я теперь? Хуже батрака. Кто возьмёт меня в батраки об эту пору? Разве только Кузьма, чтоб поглумиться да потешить себя. Каждым куском попрекать? У-у-у, — заскрипел Устин зубами. Понял: не к старой жизни вернулся, а летит в пропасть, в пучину, откуда не выбраться. — Где завтра жить? — метался Устин по двору. — В банюшку проситься к кому из соседей. А есть што завтра? Што на плечи накинуть? Нет жизни! Нет!
Дошел до крыльца. Погладил, приласкал резные балясины. Отошёл, нащупал телегу и её приласкал.
И вдруг вспомнился пустынный берег ключа Безымянки, когда ещё не было прииска, когда ещё искали золото и проходили первые шурфы. Вспомнил свой страх перед неведомым, новым. Тогда представлялось, будто он стоял на маленьком салике — плоту из трёх брёвен, а могучая река стремительно несла его по валам в неизвестность, бурлила, ревела, швыряла салик, грозила разбить о камни. Тогда впервые Устин ощутил своё бессилие перед силой, подхватившей его и тащившей куда-то.
Это было давно. Время шло. Устин часто вспоминал про свой страх и смеялся над ним. Ему казалось, он овладел этой силой, научился управлять плотом, уверенно гнал его к цели, обгоняя Кузьму. Недавно грезил обогнать и Ваницкого. Смеялся, ликовал, упиваясь безудержной скачкой по кипучим валам, с каждым днём, с каждым часом росла уверенность в собственной силе.
Все нипочём: Кузьма, Ваницкий, Сысой.
«Волк я, волк», — захлебываясь от гордости, поучал Симеона. Рвался вперёд, бежал, хватая добычу, а выходит— не сам бежал, гнали, как на облаве. Гнал Ваницкий, Сысой, банк, и добычу захватил не для себя, а для них.
Глухое отчаяние охватило Устина. И не Матрёна вспомнилась ему в эту минуту, не Симеон, не Ванюшка, не их стало жаль, а дом и новые сапоги.
— Не отдам! Ни в жисть! — захрипел сквозь зубы Устин, — Сожгу, все сож-ж-жгу-у!..
И отчетливо увидел языки пламени, услышал рев пожара, охватившего дом, конюшню, амбар, лошадей, коровенок. Увидел растерянное, перекошенное злобой лицо Сысоя, и дыхание перехватило от радости, будто нашёл такое, что искал всю жизнь.
— Мельницу, мельницу не забыть бы, — шептал Устин. Где же серянки? Нет в карманах…
Вспомнил: конюхи прятали над дверью конюшни кремень с кресалом. Спотыкаясь, бежал по двору. На душе не то, чтоб спокойно, а приутихло. Цель появилась. Она заставила действовать быстро, решительно.
— Где же кресало? — Устин удивился своему голосу, ровному, спокойному. Сам дрожал, а в голосе дрожи не было.
Кресала не оказалось, зато рука нащупала шкворень. Тяжелый, холодный, он ловко лёг в руку. Как врос. И сразу новая мысль клещом впилась.
— А Сысоя убью, — взмахнул шкворнем. — Надо было и Ваницкого так… Богомдарованный мой был бы…
Спрятав шкворень под подолом рубахи, прокрался Устин к окну. Заглянул. Сысой провожал старосту, понятых. Словно чуял беду, прощался медленно, что-то наказывал старосте. Потом достал кошелёк и протянул смятые бумажки понятым. Те низко кланялись, благодарили Сысоя.
Устин замёрз у окна. Зубы стучали, а Сысой приказал подать медового пива и потчевал пивом гостей.
— Моим пивом дарит… Моим! Ишь ты. Рано хозяйствовать зачал. Подавишься. — С силой рванул шкворень из-под рубахи. Затрещал подол и повис лоскутами. — Подавишься, сыч одноглазый.
Разорвав напряженную тишину, рядом с Устином раздался не то стон, не то приглушённый хохот и клацанье. Отпрянул Устин от окна и, прижавшись к стене, затаился.
Читать дальше