Вертолет покружил над нами, ослепив глаза прожектором, и опустился на соседней поляне. Взметнувшийся снежный ураган разом задул наши факелы.
Из машины вышел человек с чемоданчиком в руке. На чемоданчике красным по белому был нарисован большой крест.
Доктор быстро осмотрел больного и коротко приказал нам рублеными фразами:
— В машину. С нартами. Осторожнее.
Как-то все забыли спросить доктора-о самом главном: что с Жоркой? Вспомнили об этом лишь тогда, когда вертолет оторвался от земли и унес нашего Жорку в яркозвездное северное небо...
Прошла одна неделя без Жорки, другая, и все поняли, что каждому чего-то не хватает.
Тосковали по Жорке, по его ослепительной кривозубой улыбке, рыжей копне волос, веснушкам, звонкому смеху. Тосковали уже пожилые люди, издерганные жизнью, с трудной судьбою, для которых в понятие «счастье» прежде всего входило понятие «покой». Но зачем им покой без Жорки?..
О тоске своей никто открыто не говорил друг другу. Но стоило увидеть что-нибудь интересное, например, отощавшего к весне таежного волка, однажды появившегося возле барака, или громадную белую сову, присевшую отдохнуть на копер буровой вышки, кто-нибудь непременно с сожалением восклицал:
— Эх, жалко, Жорка не видит!..
К празднику двадцать третьего февраля из Якутской экспедиции нам прислали подарок: два небольших ящика с апельсинами и яблоками. Свежие фрукты на Севере зимою — редкость, диковина, и мы переправили драгоценные плоды в больницу Жорке.
Наконец пришло первое письмо. Мы перечитывали его раз пять; никто не смеялся, хотя письмо местами было смешное.
«Дорогие граждане, — писал Жорка , — большое спасибо за фрукты от меня и от всей палаты. Мы ели их целых три дня.
Я чувствую себя хорошо. Разъелся, морда круглая, кирпича просит. Вот только осрамился до последней степени: медсестры и нянечки здесь — молоденькие девчонки, и они подают мне утку. Сначала я терпел до тех пор, пока не оскандалился ночью, а после этого обнаглел и стал просить. Ужасно как стыдно! Стараюсь просить, когда невтерпеж.
Вы спросите: почему я сам не могу сбегать? В том-то вся и закавыка: одна моя нога в гипсе и привязана к потолку, а кроме того, ребро еще в правом боку сломано. Сейчас и то и другое срастается, все никак не срастутся, проклятые.
Выпишут, если все будет в порядке, в середине марта. Ужас как долго, со скуки можно свихнуться!
Письма из дома, пожалуйста, переправляйте мне. Случайно не напишите родителям, что я в больнице: это я скрываю от них.
Без вас тоскливо. Жорка».
Было от Жорки еще два-три подобных письма. И вот наконец мы получили коротенькую желанную записку: «Выздоровел. Выпишут 17-го. Тридцать километров для меня не проблема, вечером буду дома».
Мы решили доставить его с шиком, на северном такси — на оленях. Послали меня — за каюра.
Из партии я выехал ночью и к утру был в поселке. Остановившись возле двухэтажного деревянного здания больницы, я, не снимая карабина, с разбойничьим кинжалом в чехле вошел в приемную.
Успел в самый раз: Жорка, уже одетый, закидывал за плечо котомку из старой, пожелтевшей наволочки.
— За мной? На оленях?! — догадался он и, похудевший, жилистый (врал в письме, что растолстел), прыгнул на меня, сдавил тонкими руками шею.
— Малыш, мой малыш... — сказал я, прихлопывая ладонью по худой спине. — Ты видел свою газету?
Жорка живо спрыгнул на пол.
— Какую газету?
— Ну как же...
Я вытащил из кармана московскую газету. С первой полосы глядел Жорка.
— Уй ты! Пропустил!
— Тут еще о тебе целых три столбца.
— Ругает?
— Нет. Только хорошее пишет. Незлопамятный парень.
— Надо письмишко ему кинуть: мол, не таи обиды, пошутил...
Из палаты вышла женщина в докторском колпаке. Она потрепала Жорку по рыжим вихрам и, умоляюще глядя на меня, сказала:
— Заберите, заберите вы этого беса! Вечно что-нибудь придумывал, ни минуты спокойно не лежал. Ужас, а не ребенок!
— Не обессудьте уж... Горбатого могила исправит, — виновато сказал Жорка.
— Поезжай, поезжай, ты очень хороший парнишка, — совершенно неожиданно для Жорки похвалила женщина.
Мы простились и скоро были в дороге.
Весна в тайге! Правда, еще не бегут с веселым перезвоном ручьи, а на Вилюе не зияют черные полыньи. Но навсегда уже отступили шестидесятиградусные морозы, полиняли, сморщились сугробы, и стволы сосен наги, без блестящего ледяного панциря, сочатся, исходят смолою. Ветер душист, пахуч, хмельной от хвои, березового сока, и его пьешь с наслаждением, как пьешь родниковую воду. В голову лезет разная чертовщина, и неловко перед самим собою за лихие мальчишеские желания: хочется, например, расцеловать широкую оленью морду или рысью прыгнуть с нарты на плывущий мимо ствол дерева.
Читать дальше