— Будем купаться? — спросила она.
— Почему бы и нет?
— Вода не холодна?
— Так лето же.
— Речка лесная, ключей много.
Я попробовал, разувшись и пробредя у бережка.
— Свежа, но хороша.
И зашел еще немного дальше, обмыл руки и плеснул на шею, обожженную солнцем. А когда обернулся, то так и застыл в смятении: она уже разделась, сбросила с себя все, кроме бюстгальтера, да и тот в ту же секунду полетел в траву, и стала лицом ко мне, белея улыбкой. Один мой приятель говорил, что совершенную фигуру женщины следует рассматривать, как произведение искусства; почему мы благоговейно созерцаем мраморную Венеру и не можем с тем же эстетическим чувством смотреть на живую красоту, розовую и теплую, с токами солнца в крови? Не знаю. Может, кому это и удавалось, но мне было не до искусства: я никогда в жизни при полном свете дня не видел обнаженной девушки, да еще такой красивой, и в растерянности уронил, как говорят, глаза в воду. А она, чувствуя, что я как бы деревенею и деревенею, позвала:
— Ну, что же ты? Иди, загорать будем.
Так и провели мы остаток дня тут, у булькающей по кустам и шелестящей по песку речонки, в окружении глухомани, — если нас кто и видал, так только белки да птицы, — провели, ничего в наших отношениях не уясняя, потому что при первой же моей попытке заговорить на эту тему она закрыла мне рот ладонью, пахнущей цветами и хвоей: «Молчи!» И только уже перед самым вечером, когда, усталые, присели мы отдохнуть недалеко от перевоза, она опустила — в первый раз опустила — голову, сказала тихо:
— Видишь, погнался за красивой девушкой, а нашел женщину.
— Но я...
— Не перебивай... Сейчас ты мне будешь прощать все — разве я не понимаю? Но для таких, как ты, людей все это не так просто: в твоей голове уже сидит тень третьего, вставшего между тобой и мной. И ты ее не выгонишь — не помогут тебе ни крест, ни марксизм... Да и не в том дело! Как сказала бы моя мать, мы с тобой в разные церкви на молитву ходим. Вот были мы с тобой в лесу, и мне казалось, что ничего прекраснее на свете нет, а теперь я опять вижу скуку и скуку. Скучное село, скучный луг, обыкновенный лес — много деревьев в одном месте... Так это еще летом, а зима придет? Вой, свист, снега и снега. Мысли, и то мерзнут. И ты своей специальностью приговорил себя к этому навсегда. А я не могу, не хочу!..
На секунду она остановилась, словно задохнулась, и вдруг ткнулась лицом в траву, заплакала. Я растерялся, не зная, что делать — я вообще никак не мог приспособиться к переходам ее настроений, — но она уже снова села, не вытирая мокрых щек, продолжала:
— Не верь мне, я говорю не то, что думаю... Я ведь выросла здесь, мне даже иногда кажется, что и речка эта не сама по себе течет, а течет она во мне, в сердце моем, что и леса там зеленеют и шумят, а умру я — и не будет ничего этого. Но так бывает временами, и в последний год все реже, потому что меня накрыла с головой другая волна. Как бы тебе объяснить? Еще когда училась я в школе, то во время каникул наезжала к тете в Москву. Тетка — чистюля и дура, дальше порога и базара не видит ничего, а дочка у нее, лет на пять постарше меня, современная, боевая. Познакомилась я через нее с некоторыми молодыми ребятами — смелые, рассуждают интересно, дерзко, какие стихи читают! Особенно интересен был один, с бакенбардами под Пушкина. «Мальчики, — говорил он, стоя с рюмкой в руке, — мальчики и девочки, можете ли вы своими глазами смотреть на жизнь, или, словно у котят, они еще не открылись у вас? Если открылись, глядите: наши предки скучны, у них планы, задания, служба, собрания. Так работали волы на крупорушке — круг, еще круг, пока из шкуры не сплетут нового кнута для нового вола. Мы не хотим быть волами, мы рвем постромки косности и ходим сами по себе — без указок сверху или сбоку. Выпьем за смелую мысль и новое искусство, которое калечит революцию от интеллектуального малокровия!..» Ну, не скажу, что я все понимала, провинциалка же, да и говорилось в таком тоне, что хочешь — всерьез принимай, хочешь — в шутку, но после этого все тут у нас стало для меня в серый цвет выцвечиваться. Главное же — все признавали мою внешность артистической и советовали идти на сцену или в кино. И я поверила в себя! Но поступить мне удалось только в наш педагогический институт — а это же рядом с домом почти, — и тут я поняла, что такая дорога не для меня. Топтаться всю жизнь у парты, вытирать носы?..
И снова замолчала она, посмотрела на меня — с грустью, мне показалось, посмотрела, с тревогой. Может быть, ждала возражений? Но что я мог сказать? Говорят, на фронте бывает контузия: и жив человек, а внутри все обвалилось, подавлено, ни слова молвить, ни шагу ступить — шатает. Зашаталось все, скомкалось и во мне: как ни молод я был, а все-таки понимал, что все просьбы и уговоры будут бесполезны, бесполезных же вещей я делать не люблю. Не дождавшись моего ответа и, может быть, даже обидевшись, она спросила:
Читать дальше