— Ты понял меня? — спросил наконец он.
— Да, — сказал я. — Разрешите идти. Я спать хочу.
Домой меня отвезли на редакционной машине. Проспал я около суток. Проснулся утром. Садап рядом не было. Первое, что я стал вспоминать, это разговор с нашим главным. Я готов был поклясться, что он вкушал мне: "Славный ты парень, Атаджанов, да больно молод… Нужны средства, время, материалы. Для этого необходимо внести изменения в планы, многое согласовать и увязать…" Но ведь это говорил мне Мерет Касаев! Я помню совершенно точно! Неужели я что-то путаю?
Садап уже ушла на работу — чайник на плите был еще горячим. Я поискал записку, которую она всегда оставляет в таких случаях. Записки не оказалось. Пора было собираться и мне.
Чуть слышно наигрывала коробочка репродуктора на кухонном столе. Я зажигал газ под чайником, когда услышал: "Передаем радиоочерк нашего корреспондента Атаджанова "Дни и ночи Аджикуйи".
Я бросился к репродуктору и включил его на полную мощность.
…Да, это было сделано мастерски, ничего не скажешь! Особенно красиво звучало вступление — описание заснеженной, скованной морозом пустыни. "Все вокруг сияло и искрилось, а на вершинах холмов снег сверкал тысячами рассыпанных алмазов…" Прекрасно выглядел и рассказ об ударной ночной работе чабанов, героически собирающих траву под снегом. Ни слова о том, с какими лишениями и трудностями они встретились в эти дни. А в заключение — выступление Мерета Касаева.
И это все шло от моего имени. Мой голос разносился сейчас на сотни километров — по Ашхабаду и дальше в пустыню, в коши и аулы. И может быть, в Аджикуйи Каратай-ага, Орамет и Ходжав слушают эту передачу и переглядываются: "Да, ловко он нас провел…"
Я сидел за кухонным столом, подперев кулаками тяжелую голову, слезы текли по моему лицу от обиды и унижения; в эту минуту я как-то не думал, что плачущий мужчина — тяжкое зрелище. И уж конечно не помнил, что совсем недавно, каких-нибудь три дня назад, я жалел, что оборвал выступление Каратая-ага в самом начале, поскольку потом, выбрав нужные мне места, смог бы смонтировать его выступление заново.
Репортаж "Дни и ночи Аджикуйи", переданный по радио, доконал меня. Если бы не он, я никогда бы не сделал того, что сделал: достал коробку со шкуркой сура и письмом, адресованным Каратаю-ага. Коробку отложил в сторону, письмо распечатал и дописал:
"Яшули! Может быть, вы слышали по радио мой рассказ о вас. Мне очень стыдно. Но не за себя, а за тех, кто использовал мое имя и мой рассказ, извратив его и придав ему совсем иной смысл. Шкурку сура я решил вам пока не посылать. Я думал, что след кончился, но он, похоже, идет дальше. Так что шкурка сура пригодится мне в дороге. Так же как ваши слова о положении, сложившемся этой зимой на отгонных пастбищах…"
Да, признаюсь, я не подумал в тот момент о Садап. Вот это и мучает меня сейчас больше всего. Но тогда я был как в чаду.
Письмо я опустил в ближайший почтовый ящик, а с коробкой поехал в город.
…Их, конечно, наказали. Касаевского шофера даже судили, как выяснилось, кстати, не в первый раз. Касаеву строго указали на беспринципность. Садап перевели в другой отдел. Впрочем, и я перешел в другую редакцию, подальше от нашего Мухаммедоразова.
Шкурка сура где-то затерялась; должно быть, невыделанная, она просто сгнила, пока фигурировала в качестве вещественного доказательства. Я искал ее, чтобы переправить Каратаю-ага, но так и не нашел.
Садап не простила меня. Мы стали ссориться с ней едва ли не каждый день, и в конце концов она переехала к своим родителям на другой конец Ашхабада. Когда мы встречаемся на совещаниях, то ведем себя вполне корректно: не только здороваемся, но и разговариваем — обмениваемся впечатлениями о том или ином выступлении, о прочитанных книгах.
Иногда мне кажется, что она вот-вот скажет: "Верблюжоночек! Как ты там? Без меня-то? Не пора ли помириться?"
Но иногда я вижу в ее глазах такую неприязнь, что поскорее отхожу в сторонку.
Перевод В.Комиссарова
1
Я жил не особенно задумываясь, совершенно уверенный в том, что жизнь моя течет правильно. Я сам, без посторонней помощи, устроил свою жизнь и, кажется, достиг большего, чем мои аульные сверстники.
Правда, женился я после тридцати, и моему единственному сынишке всего шесть лет, а у моих ровесников сыновья — женихи и дочки на выданье. Ведь у нас, в ауле, как принято? Традиции соблюдаются строго. Если не женишься в восемнадцать лет, аульчане удивляются. Не появится ребенок до двадцати, начинают в тебе сомневаться. А если до двадцати пяти не станешь отцом троих детей, старшие неохотно с тобой здороваются. Жениться у нас — дело нехитрое, да хлопотное, а я хотел учиться. На меня давно уж махнули рукой, когда я встретился с Акджагуль и наконец обзавелся семьей.
Читать дальше