Мне вспоминается первое впечатление, полученное однажды ночью; благодаря ему я получила представление о такого рода молитвенном благочестии. Наши окна выходили на узкие улочки, откуда непрерывно доносился шум торговцев, скрип повозок, рев ослов и прочие суматошные крики. И вдруг наступил момент такой внезапной тишины, что показалось, будто Вселенная затаила дыхание и сама природа подчинилась безмолвию, ведь умолкли даже вечно ревущие ослы: с минарета, что, подобно указующему персту, вонзился в вечереющее небо, раздался крик муэдзина «Аллах акбар». Вырвавшийся из сердца всех живых существ, испытывающих страх и душевную тоску, этот призыв разнесся по границе между светом и мраком и напомнил, что вовсе не обязательно разделять содержание молитвы, важно настроиться на волну всеобщего благоговения; точно такое же чувство возникало и на рассвете, когда тот же призыв возвещал пробуждение жизни, в которой есть восходы и закаты.
Моя последняя поездка – в 1911 году – была в Россию и Швецию; возвращаясь домой, я из Стокгольма отправилась вместе с одним тамошним психотерапевтом в Веймар, где в сентябре проходил конгресс сторонников учения Фрейда. Год спустя я уже была в Вене, и с тех пор не предпринимала путешествий, не связанных с профессором Фрейдом или Райнером, не считая поездок, которых требовала моя профессиональная деятельность…
После того как мировая война навсегда отделила эти годы беззаботных посещений разных народов и стран от последующего периода, они, с их радостным и доверительным взаимопереплетением чужого и своего, казались ретроспективному взгляду отрезком жизни почти нереальным, сохранившимся только в воспоминаниях; на них можно было смотреть только глазами совершенно другого человека, каким я стала в последние пятнадцать лет, после 1914 года.
Вместо разностороннего обмена мнениями со старыми и новыми знакомыми теперь единомышленники все теснее сплачивались в единые коллективы. В Вене, в кружке Фрейда, тогда еще довольно немногочисленном, меня приняли как свою, я чувствовала себя связанной с ними братскими узами. Многое производило на меня такое же благоприятное впечатление, как когда-то в нашем с Паулем Рэ кружке; мне даже казалось, что вернулось то ощущение уверенности в себе, которое я испытывала, когда жила вместе со своими братьями: мы были очень разными, но происходили от одних и тех же родителей. Откуда бы мы ни прибыли, пусть даже из самых отдаленных уголков земли, из самых дальних стран, мы чувствовали себя единомышленниками.
В большинстве своем участники кружка были призваны в армию. Все три сына и зять Фрейда были на фронте. Намекая на мое хорошее отношение к мужчинам вообще, Фрейд писал мне однажды: «Ну, что Вы теперь скажете о братьях?! И сможете ли вы с вашей веселой доверчивостью быть после всего этого снова веселой?». Во власти симпатии к воюющим народам, погруженная в глубочайшее одиночество и внутренний разлад, я могла ответить только одно: «Нет, не смогу».
Война – мужское дело, занятие для мужчин. Отсюда рукой подать до вот какого соображения: как изменился бы мир, если бы им управляли женщины! Как часто мечтала и размышляла я об этом, не принимая внутренне неизбежности человеческого удела! Разве трудно своими глазами увидеть то, что высится на всех границах между воюющими странами подобно огромному памятнику, – фигуру скорбящей матери, склонившейся над каждым павшим, над своим сыном? И все же было бы обманом зрения придавать невидимому образу только такое толкование. На деле все обстоит по-иному. Ибо материнское начало, мать, из которой возникает во плоти человеческий род, – это не только судьба вечно терпеть то, что происходит с каждым из ее сыновей, не в меньшей мере это и вечное повторение того, что в их лице угрожает самой жизни. Быть матерью означает по необходимости и страстную любовь, и такую же ненависть, означает неисправимую нетерпимость и жажду уничтожения, когда речь заходит о том, кого она родила для жизни, кого лишь отпустила от себя, видя в нем неотчуждаемую часть самой себя. Материнская наследственная доля придает каждому родившемуся на свет как силу жертвенности, так и силу жестокости, неизбежно делает его подобием всех других людей.
Как бы страстно ни стремился человек к миру, в глубине души каждого живет чувство, что он не отдал бы за это жизнь без борьбы, без гнева и яростного отражения всего, что ему угрожает. Поэтому в последовательном пацифизме, даже самом искреннем и возвышенном, не без основания подозревают холодное равнодушие; ибо где прокладывает себе дорогу такой дистиллят из здравомыслия и эмоциональной благовоспитанности, там явно будет недоставать страстной солидарности, идентификации с объектом агрессии.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу