Поразительная вещь, все эти противоположности встречаются в самих поэтах, если рассматривать их как людей. Размышляя о жизни, заставляя проявиться ее душераздирающую иронию, выплескивая волны сарказма и насмешек на наши слабости, эти люди, которые так нас смешат, становятся глубоко печальными. Эти Демокриты оказываются также и Гераклитами 15. Бомарше был угрюм, Мольер мрачен, Шекспир меланхоличен.
Таким образом, именно в гротеске заключается одна из величайших красот драмы. Он не только уместен, он часто ей необходим. Иногда он приходит в нее однородной массой, завершенными характерами: Данден, Прузий, Трисотен, Бридуазон, кормилица Джульетты; иногда он носит отпечаток страха: Ричард III, Бежар, Тартюф, Мефистофель; иногда он даже завуалирован грацией и изяществом: Фигаро, Озрик, Меркуцио, Дон Жуан. Он проникает повсюду, поскольку как у толпы часто бывают возвышенные порывы, так и самые возвышенные натуры нередко отдают дань пошлому и смешному. Поэтому часто неуловимый, неощутимый, но он всегда присутствует на сцене, даже когда молчит, даже когда скрывается. Благодаря ему впечатления никогда не бывают однообразными. Он вносит в трагедию то смех, то ужас. Он заставит Ромео встретиться с аптекарем, Макбета – с тремя ведьмами, Гамлета – с могильщиками. Иногда, наконец, он может, не нарушая гармонии, как в сцене короля Лира с его шутом, слить свой кричащий голос с самой возвышенной, самой скорбной, самой мечтательной музыкой души.
Вот что умел делать в своей собственной неподражаемой манере Шекспир, этот бог театра, в котором, кажется, слились воедино три основных гения нашей сцены: Корнель, Мольер, Бомарше.
Мы видим, как быстро рушится произвольное деление жанров под влиянием разума и вкуса. Не менее легко можно было бы разрушить и так называемое правило двух единств. Мы говорим двух, а не трех единств, поскольку единство действия, или целого, единственное истинное и обоснованное, уже давно всеми признано.
Наши выдающиеся современники, иностранные и французские, выступали уже и на практике и в теории против этого фундаментального закона псевдоаристотелевского кодекса 16. Впрочем, битва не должна была быть долгой. При первом же ударе закон дал трещину, настолько была источена червями эта балка старой схоластической лачуги!
Странно то, что рутинеры пытаются обосновать свое правило двух единств правдоподобием, в то время как именно реальность убивает его. Действительно, что может быть более неправдоподобного и более абсурдного, чем этот вестибюль, этот перистиль, эта прихожая, банальное место, куда любезно приходят наши трагедии, чтобы развернуть свое действие, куда неизвестно зачем являются заговорщики, чтобы произносить речи против тирана, тиран – чтобы произносить речи против заговорщиков, поочередно, словно они сговорились заранее, как в буколике:
Alternis cantemus; amant alterna Camenae. [34]
Где видели такие прихожие или перистили? Что больше противоречит, мы не скажем – правде, схоластики ее ни во что не ставят, но правдоподобию? Отсюда следует, что все то, что слишком характерно, слишком интимно, слишком локализовано для того, чтобы происходить в передней или на перекрестке, то есть вся драма, происходит за кулисами. Мы видим на сцене, так сказать, только локти действия; рук его здесь нет. Вместо действия мы имеем рассказы; вместо картин – описания. Серьезные люди, как античный хор, стоят между драмой и нами и рассказывают нам, что делается в храме, во дворце, на городской площади, так, что нам часто хочется им крикнуть: «Неужели? Так отведите же нас туда! Там, должно быть, очень интересно, как было бы прекрасно это увидеть!» На что они, вероятно, ответили бы: «Может быть, это вас развлекло бы и заинтересовало, но об этом не может быть и речи; мы стоим на страже достоинства французской Мельпомены». Вот так вот!
«Но, – скажут нам, – это правило, которое вы отвергаете, заимствовано из греческого театра». А чем греческий театр и драма похожи на нашу драму и наш театр? Впрочем, мы уже показали, что огромные размеры античной сцены позволяли ей охватить всю местность целиком, так что поэт мог, в соответствии с требованиями действия, переносить его по своей воле из одной точки театра в другую, что почти равноценно смене декораций. Странное противоречие! Греческий театр, как бы ни был он подчинен национальным и религиозным задачам, значительно более свободен, чем наш, единственная задача которого, однако, – это развлечение и, если угодно, поучение зрителя. Дело в том, что один подчиняется только своим собственным законам, тогда как другой следует условиям, совершенно чуждым его природе. В одном – искусство, в другом – искусственность.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу