И как же он свободен и искренен в своих манерах! Как смело он выделяет все эти причудливые формы, которые предшествовавшая эпоха так застенчиво окутывала пеленами! Античная поэзия, вынужденная дать спутников хромому Вулкану, старалась скрыть их уродство, растягивая его до, так сказать, колоссальных размеров. Современный гений сохраняет этот миф о необыкновенных кузнецах, но внезапно сообщает ему совершенно противоположный характер, что делает его гораздо более ярким; он заменяет великанов карликами, из циклопов он делает гномов. С той же оригинальностью он заменяет немного банальную Лернейскую гидру всеми этими местными драконами из наших легенд; это Гаргулья из Руана, Граулли из Меца, «шерсале» из Труа, «дре» из Монлери, Тараск из Тараскона 4, столь разнообразные чудовища, чьи причудливые имена являются еще одной их характерной чертой. Все эти создания черпают в своей собственной природе ту решительную и глубокую манеру, перед которой, кажется, иногда отступала античность. Конечно, греческие эвмениды намного менее безобразны, а, следовательно, и намного менее правдивы, чем ведьмы «Макбета». Плутон – не дьявол.
Можно было бы, по нашему мнению, написать совершенно новую книгу о применении гротеска в искусстве. Можно было бы показать, какие мощные эффекты извлекли наши современники из этой плодотворной модели, на которую ограниченная критика ожесточенно нападает еще и в наши дни. Может быть, рассматриваемый предмет вскоре даст нам повод указать мимоходом на некоторые черты этой обширной картины. Здесь мы скажем только, что как противоположность возвышенному, как средство контраста гротеск, с нашей точки зрения, является самым богатым источником, который природа могла бы открыть искусству. Так, вероятно, его понимал Рубенс, когда находил удовольствие в том, чтобы добавлять к пышным королевским празднествам, коронациям, блестящим церемониям какую-нибудь уродливую фигуру придворного карлика. Эта всеобщая красота, которую античность торжественно распространяла на все, была не лишена однообразия; одно и то же впечатление, постоянно повторяющееся, может в конце концов утомить. Возвышенное на возвышенном с трудом создает контраст, и бывает нужно отдохнуть от всего, даже от прекрасного. Кажется, напротив, что гротескное – это момент отдыха, образец для сравнения, отправная точка, от которой поднимаешься к прекрасному с более свежим и возбужденным восприятием. Саламандра оттеняет ундину; гном делает сильфа еще прекраснее.
Было бы столь же верным сказать, что соприкосновение с безобразным придало современному возвышенному нечто более чистое, более величественное, словом, более возвышенное, чем античная красота; и так и должно быть. Когда искусство последовательно, оно гораздо надежнее приводит любой предмет к своей цели. Если гомеровский Элизиум очень далек от эфирного очарования, от ангельской пленительности милтоновского рая, то дело в том, что под Эдемом есть ад, гораздо более ужасный, чем языческий Тартар. Поверили бы мы, что Франческа да Римини и Беатриче были бы столь восхитительны, если поэт не запер бы нас в Голодную башню и не заставил разделить отвратительную трапезу Уголино? У Данте не было бы столько прелести, если бы у него не было столько силы. Обладают ли полные наяды, могучие тритоны, распутные зефиры прозрачной изменчивостью наших ундин и сильфид? Не потому ли нынешнее воображение заставляет бродить на наших кладбищах безобразных вампиров, людоедов, ольхов, [28]псилл, упырей, брюколяков, аспиолей 5, что оно может придать своим феям эту бестелесную форму, эту чистоту существа, к которой столь мало приблизились языческие нимфы? Античная Венера, вероятно, прекрасна, восхитительна; но что вдохнуло в фигуры Жана Гужона это стройное, необычное, воздушное изящество, что им придало этот неуловимый отпечаток жизни и величественности, если не соседство с грубыми и мощными средневековыми скульптурами?
Если среди всех этих необходимых подробностей, которые можно было бы весьма углубить, нить наших рассуждений не оборвалась в сознании читателя, он, вероятно, понял, с какой силой гротеск, этот зародыш комедии, воспринятый новой музой, должен был расти и усиливаться с тех пор, как его перенесли на почву более благоприятную, чем язычество и эпопея. Действительно, в новой поэзии, в то время как возвышенное будет изображать душу такой, какая она есть, очищенной христианской моралью, гротеск сыграет по отношению к ней роль звериного начала в человеке. Первый вид, освобожденный от всякой нечистой примеси, получит в удел все очарование, все изящество, всю красоту; нужно, чтобы он однажды смог создать Джульетту, Дездемону, Офелию. Второй возьмет все смешное, все немощное, все безобразное. При этом разделении человеческой природы и творения именно ему будут принадлежать страсти, пороки, преступления; именно он будет сладострастным, раболепным, чревоугодником, скупым, коварным, бестолковым, лицемерным, он будет по очереди Яго, Тартюфом, Базилио, Полонием, Гарпагоном, Бартоло, Фальстафом, Скапеном, Фигаро. У красоты только один тип; у уродства их тысяча. Дело в том, что прекрасное, если говорить о человеке, это только форма, рассмотренная в ее самом простом соотношении, в ее самой полной симметрии, в ее самой глубокой гармонии с нашей организацией. Вот почему оно всегда предлагает нам единство завершенное, но ограниченное, как мы сами. То, что мы называем безобразным, напротив, лишь ускользающая от нас деталь большого ансамбля, которая гармонирует не с человеком, но со всем мирозданием в целом. Вот почему оно непрерывно представляет нам новые, но неполные стороны жизни.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу