В Париже осенью 2017 года открылась большая выставка, посвященная Марии Каллас. Место новое, еще не слишком обжитое, называется La Sien Musicale – большой музыкальный комплекс, куда от центра на метро добираться не меньше получаса, а на такси по парижским пробкам и того дольше. Но ради Каллас можно преодолеть и не такие расстояния.
Приезжаю, подхожу к афише, чтобы пробежать глазами, кто куратор выставки, и снова – Том Вольф. Откуда он взялся? Сколько ему лет? Кем приходится певице? Каллас умерла больше 40 лет назад. Наследников у нее не было. Кто сейчас будет во всем этом рыться, искать улики, приводить доказательства, жить страстями, угасшими еще в прошлом веке? Но появляется некий новый Вольф. И вот фолиант в коробке, и выставка, и великое имя Марии Каллас снова не сходит с афиш, с журнальных и газетных полос. Ее много. Отовсюду доносятся ее небесные трели. И это заслуга Тома Вольф.
Мы все в той или иной степени заложники придуманных мифов. Людям привычно жить в окружении легенд, знакомых с детства. Их тайное покровительство и постоянное присутствие подменяет нам зачастую живые связи и подлинное общение. Маленькие домашние алтари в их честь, разные годовщины и дни памяти – это попытка отстраниться от реальности, которая нестерпимо груба, попытка приблизиться к абсолюту, как бы далеко он ни обретался и ни был недоступен. Поэтому пафос сохранения и сбережения культуры мне лично хорошо понятен. Но тут какая-то совсем другая история. История страсти исследователя и биографа, которая буквально захватывает тебя сразу, как только ты переступаешь порог первого полутемного зала и идешь по извилистому лабиринту судьбы Марии Анны Софии Кекелии Калогеропулус, известной под именем Марии Каллас. И дело не только в изысках дизайна и содержательности экспозиции, хотя все было подобрано с огромным вкусом и дотошной музейной тщательностью: вот свидетельство о рождении, вот первая афиша с ее именем, вот фото, на которой она выглядит аппетитной толстушкой в белой нейлоновой кофточке. Типичная секретарша в офисе средней руки. Неужели она была такой когда-то? Да была. И впервые вышла на сцену, наряженная в какие-то бесформенные балахоны или утопающая в кружевной пене по оперной моде тех лет, похожая в них на всех провинциальных примадонн разом. Но голос…
В этом, на мой взгляд, и состояло главное know how выставки: ты подносишь маленький транзистор к узкой щели в стене, и у тебя в наушниках начинает звенеть и вибрировать голос Каллас. Вначале сквозь помехи и царапание патефонной иглы, потом записи станут чище и технически совершеннее, потом приобретут объем и стереозвучание. Но, в сущности, качество записи не имеет большого значения. Мы, как завороженные, идем на этот голос, как сквозь темный, дремучий лес. Он манит, волнует, пугает, обещает неземные радости, требовательно зовет откуда-то из музейной тьмы. В нем нет безмятежной сладости бельканто. На дне его слышится какая-то полынная горечь. Иногда он кажется хрупким и ломким, как хрусталь, а иногда зычным, как полицейская сирена. Но это голос, которому нельзя не подчиниться.
И вот один «Трубадур», а потом второй, третий… И «Медея» 1956-го года под управлением Бернстайна звучит совсем иначе, чем четыре года спустя в Ла Скала. И сорок пять минут «Нормы» – чистое блаженство для меломана. А еще «Тоска» в Гранд-опера, убийство Скарпио. И эти три глухих крика, как три удара ножом – «Mori», «Mori», «Mori». Что чувствовали зрители на спектакле, если даже сейчас в записи шестидесятилетней давности тебя охватывает озноб? Или сцена сумасшествия в «Лючии де Ламермур» в легендарной берлинской постановке 1955 года, когда дирижировал Герберт фон Караян. Завораживающее пение городской безумицы, рвущее, изматывающее душу.
Ты буквально видишь, как под воздействием великой музыки эта женщина меняется, преображается у нас на глазах. Не пресловутая диета, ни проглоченный по легенде солитер, а именно музыка делает Каллас ослепительно прекрасной. С этим ее чувственным ртом, запрокинутым профилем, похожим на клюв хищной птицы, с этими неописуемыми глазами, трагическими, всевидящими, всезнающими. Что она там прозревала в своем будущем? Какая «Сила судьбы» ее вела? Какая тайна терзала?
Если верить биографам, то голос стал покидать Каллас уже в конце 50-х годов. Петь, как раньше, она уже не могла. Надо было думать о том, как уйти со сцены красиво. Со своим мужем Менингини она была несчастлива. Греческий миллиардер Аристотель Онассис был более подходящей кандидатурой. К тому же она искренне его любила и надеялась обрести с ним женское счастье. Но этот мастер пиара и ценитель международных див предпочел другой вариант – вдову 35-го президента США, самую знаменитую на тот момент женщину планеты, Жаклин Кеннеди. Об их треугольнике исписаны тонны бумаги и сняты километры кинопленки. Не хочется повторяться. На выставке от него осталось несколько любительских кадров, где Онассис с Марией вдвоем нежатся на палубе яхты «Кристины», нисколько не смущаясь нацеленной на них камеры Грейс, принцессы Монако. И есть ее письмо, датированное ноябрем 1968 года, где она предсказала Онассису, что будет с ним и с ней. Все потом сбылось.
Читать дальше