Стать значительнее в собственных глазах благодаря человеческим отношениям или какому-либо участию в общественной жизни для Платена оказалось невозможным, и в конце концов осознание этого привело его к полному разуверению в своей ценности вне творчества. Этим, а вовсе не, как полагал Гейне, "бесталанностью" объясняется и мучительный накал платеновского творчества, и его безудержное лихорадочное утверждение своей художнической значимости. Сомнение в своей собственно человеческой ценности, ценности за пределами творчества типично для многих художников, однако в случае Платена оно обретает крайнюю, отчаянную степень, когда творчество становится оправданием всего существования, когда жизнь поэта была бы не просто бледной, малокровной, недостаточно интенсивной и последовательной, но ничтожной до невыносимости, не предавайся она неутомимо этому самооправданию. Творчество, которое несет всю ответственность за жизнь, которое творит ее саму в ее же собственных глазах - и сжигает эту жизнь до срока, - такое творчество нуждается в формальной оснащенности, как воин - в доспехах. Однако формальное это оснащение - не рухлядь театрального реквизита, не пыльные парики и картонные мечи, но нечто настолько эстетически благородное, что могло бы и само по себе стяжать земное бессмертие, даже если бы под ним не скрывалось порой завораживающе загадочное, порой ошеломляюще бездонное содержание платеновских интуиций.
Впрочем, тут я забегаю вперед Томаса Манна, статья которого о Платене, включенная автором в избранный том своих эссе, впервые публикуется здесь на русском.
Доклад о Платене, прочитанный Манном в 1930 году на родине поэта, в Ансбахе, на торжественном заседании Платеновского общества, вовсе не является речью по случаю, сочиненной для юбилейного собрания. Поэзия и личность Платена занимали Томаса Манна всю его жизнь. Еще в конце прошлого столетия, когда завершалась работа над "Будденброками", он собирался поставить эпиграфом к этому роману последнюю строфу стихотворения "Как прежде в трепет повергал меня...":
So ward ich ruhiger und kalt zuletzt,
Und gerne mocht ich jetzt
Die Welt, wie ausser ihr, von ferne schaun:
Erlitten hat das bange Herz
Begier und Furcht und Graun,
Erlitten hat es seinen Teil von Schmerz,
Und in das Leben setzt es kein Vertraun;
Ihm werde die gewaltige Natur
Zum Mittel nur,
Aus eigner Kraft sich eine Welt zu baun.
Я успокоился, стал холодней,
И мне теперь милей
Взирать на мир со стороны, снаружи.
Душой испытаны сполна
И страсть, и страх, и стужи,
И чаша боли выпита до дна,
И зов надежд мне голову не кружит.
Могучая природа, я узнал,
Лишь материал;
Чтоб выстроить мой мир, он мне послужит.
А в 1950 году Манн упоминает в своем дневнике о намерении вернуться к эссе о Платене и "расширить его".
Возвращаясь к достойной сожаления судьбе стихов Платена в России, замечу, что виной тому, конечно же, не только Гейне; дело в объективных трудностях, которые отпугивают переводчиков. В результате русские переводы Платена можно буквально пересчитать по пальцам.
Между тем в своем отечестве, с которым Платен был в столь непростых отношениях, он - бесспорный, признанный классик. Неоднократно издавалось полное собрание его сочинений, в которых поэтический дар Платена запечатлелся в богатейшем разнообразии жанров: философская, любовная, гражданская лирика, политическая сатира, эпическое повествование - и форм: сонет, античная ода, персидские газель и рубаи, эпиграмма, комедия и т.д.
Справедливости ради надо отметить, что Платен был достаточно популярен среди русских поэтов "серебряного века". Немалую увлеченность его творчеством выказывала Марина Цветаева. Однако до основательной переводческой работы ни тогда, ни впоследствии дело не дошло.
Разумеется, цитируемые Манном фрагменты не могут восполнить этот пробел. Но, быть может, само манновское эссе, как своего рода рекомендация от признанного в России собрата по языку и перу, поможет Платену зазвучать на русском столь же чеканно, пластично и гордо, как звучит он в стихии родного языка.
Поэт Платен слывет мастером строгости воплощения, холодной соразмерности, клаccициcтcкого формализма. Дейcтвительно, он боролся с разрушением формы, обличал свою эпоху за то, что она предалась романтической размытости и тому, что он считал дурным - отказу от канонов, - противопоставлял сотворенное по сложившимся правилам искусства: священную форму как истинное и непреходящее. "Я клянусь", - говорит он в своей бессмертной "Утренней элегии":
Я чудною клятвой клянусь, что верность храню
Читать дальше