Да, в отношении кесаря он проявил наивность. Точнее, ориентировался на устарелые правила. В прежние времена кесарь взимал дань в таких размерах, чтобы только обозначить свою власть: установленный процент, соразмерный твоим возможностям. Но время не стоит на месте, и новые кремлевские кесари усовершенствовали эту систему: теперь дань равняется ста процентам твоих возможностей. Это как минимум.
В студенческие годы – радостные, радужные, ранимые – он три года вкалывал кинопианистом. Аккомпанировал немым фильмам в «Пикадилли» на Невском, в «Светлой ленте» и в «Сплендид-Паласе». Работа была тягостная и унизительная: скряги-владельцы подчас предпочитали тапера уволить, лишь бы не платить. Но он напоминал себе, что даже Брамс подрабатывал игрой на пианино в матросском борделе Гамбурга. Впрочем, там, наверное, было повеселее.
Как мог, он задирал голову к экрану, чтобы решить, какая музыка соответствует кадрам. Публика предпочитала знакомые романтические мелодии, но он со скуки то и дело переходил на собственные вещи. Их принимали без восторга. Кино – это тебе не концертный зал: если публика тебя захлопывает, значит что-то ей не по нраву. Однажды на вечернем сеансе он аккомпанировал фильму «Болотные и водоплавающие птицы Швеции», от которого проникся более желчным, чем обычно, сарказмом. Сначала имитировал птичьи крики, затем, по мере того как болотные и водоплавающие птицы взмывали все выше к небу, прибавлял громкости. Раздались хлопки; он по наивности отнес их на счет этого нелепого фильма и заиграл еще азартнее. А зрители повалили с жалобами в дирекцию: тапер, дескать, напился, его игру даже музыкой считать нельзя, это же оскорбительно и для такого прекрасного фильма, и для публики. Владелец тут же отстранил его от работы.
А ведь в этом, как он сейчас понял, словно в капле воды отразился весь его путь. Напряженная работа, определенный успех, пренебрежение музыкальными нормами, осуждение свыше, задержка гонорара, отстранение. Правда, сейчас он уже обретался в мире взрослых, где отстранение от работы равносильно приговору.
Ему представилось, как в зале сидит мама, а перед ней на экране сменяются кадры девушек. Таня: мать хлопает. Нина: мать хлопает. Розалия: мать истово бьет в ладоши. Клеопатра, Венера Милоcская, царица Савская: мать равнодушно аплодирует, ни разу не улыбнувшись.
Ночные бдения растянулись на десять дней. Нита утверждала – без достаточных оснований, просто из оптимизма и настойчивости, – что непосредственная опасность, скорее всего, миновала. Ни она сама, ни он этому не верили, но он устал топтаться у лифта, ждать скрежета и рокота механизма. Устал бояться. А посему вновь укладывался спать рядом с женой, полностью одетым, поставив у кровати собранный чемоданчик. В паре метров младенческим сном спала Галя, еще не ведавшая о государственных делах.
Однажды утром он поднял с пола и открыл свой чемоданчик. Белье убрал в ящик комода, зубную щетку и порошок отнес в шкафчик над раковиной, а три пачки «Казбека» выложил на письменный стол.
И стал ждать, что Власть возобновит свои беседы. Но Большой дом о себе не напоминал.
Впрочем, Власть не сидела сложа руки. Многие из его окружения исчезали: одних отправляли в лагеря, других на расстрел. Его теща, дядя – старый большевик, единомышленники, бывшая возлюбленная. А что сталось с Закревским, который не вышел на службу в тот роковой понедельник? О нем не было ни слуху ни духу. Как будто Закревского и вовсе не существовало.
Да только «от судеб защиты нет»: пока что судьба, как видно, назначила ему жить. Жить и работать. Не покладая рук. «Забвенье, сон и отдых от забот», как писал Блок, хотя мало кому в ту пору сон приносил отдохновение. Но жизнь продолжалась; вскоре Нита забеременела вторично, а он теперь добавлял к своим опусам номера, которые раньше грозили оборваться на Четвертой симфонии.
Премьера его Пятой, написанной тем летом, состоялась в ноябре тридцать седьмого, в Большом зале Ленинградской филармонии. Один престарелый филолог сказал Гликману, что до этого лишь однажды слышал такую бурную и продолжительную овацию: когда Чайковский дирижировал своей Шестой симфонией. Какой-то журналист – глупец? оптимист? сочувствующий? – описал Пятую как «деловой творческий ответ советского художника на справедливую критику». Советский художник не стал опровергать это суждение, и многие уверовали, что он своей рукой написал такой подзаголовок поверх партитуры. Эти слова приобрели наибольшую известность из всего, что было – точнее, не было – им написано. Он не стал от них отмежевываться: они оберегали его произведения. Пусть Власть упивается этими словами: слова не в силах запятнать музыку. Музыка выше слов – в этом ее цель и величие.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу