– Я сейчас, – повторил Роумэн, отворив дверь в ванную. – Устраивайтесь, я мигом.
Штирлиц кивнул, отвечать не стал, не надо мне здесь говорить, подумал он, потому что я ощущаю эндшпиль. Странно, очень русское слово, а изначалие – немецкое. Ну и что? А «почтамт»? Это же немецкий «пост амт», «почтовое управление». Поди, спроси дома: «Где здесь у вас почтовое управление», вытаращат глаза: «Вам почтамт нужен? Так и говорите по-русски! Причем здесь „почтовое управление“, у нас таких и нет в городе». Штирлиц усмехнулся, подумав, что благодаря немцам одним управлением – будь неладна тьма этих самых управлений – меньше; почтамт, и все тут! «Аптека», «порт», «метро», «гастроном», «радио», «керосин», «кино», «стадион», «аэроплан», «материал», «автомобиль» – сколько же чужих слов стали привычно русскими из-за того, что чужеродное, инокультурное иго не дало нам совершить тот же научно-технический рывок, какой совершила – благодаря трагическому подвигу русских, принявших на себя удар кочевников, – Западная Европа!
Штирлиц плеснул виски в высокий стакан, сделал маленький глоток, вспомнил заимку Тимохи под Владивостоком, Сашеньку, ее широко поставленные глаза, нежные и прекрасные, – как у теленка, право, и такие же круглые. Тимоха тогда налил ему своей самогонки, и она тоже пахла дымом, как эти виски, только настаивал ее старый охотник на корне женьшеня, и она была из-за этого зеленоватой, как глаза уссурийского тигра в рассветной серой хляби, когда он мягко ступает по тропе, припорошенной первым крупчатым снегом, а кругом стоит затаенная тайга, и, несмотря на то, что леса там редкие, много сухостоя, само ощущение того, что простирается она на многие тысячи километров – через Забайкалье и Урал – к Москве, делало эту таежную затаенность совершенно особенной, исполненной вечного величия.
– Вот бы прокочевать всю нашу землю отсель и до стен первопрестольной, – сказал Тимоха, когда они возвращались на его зимовье после удачной охоты на медведя и несли в мешках окорока и натопленное нутряное сало, панацею ото всех болезней, – Сколько б дива навидались, Максимыч, а?
Слушая Тимоху, Штирлиц (тогда-то еще не Штирлиц, слава богу, Исаев, хоть и не Владимиров уже) впервые подумал об ужасной устремленности времени: действительно, можно остановить течение реки, построить опорную стенку, чтобы не дать съехать оползню, можно задержать движение стотысячной армии, но нельзя остановить время. Как прекрасно сказал Тимоха: прокочевать, чтоб насмотреться див дивных... А ведь жестокий смысл машинной цивилизации был заключен именно в том, чтобы лишить человека врожденной страсти к путешествиям, которое ученые обозначили «кочевым периодом» развития общинного строя. После того как образовался город, который немыслим без рукастых ремесленников, поэтической страсти к перемене мест наступил конец, – поди, удержи клиентуру, если то и дело покидаешь мастерскую в поисках див дивных, что сокрыты за долами и лесами, где лежит таинственная страна твоей мечты... Вот и получилось так, что родилось новое качество народов: на смену поэтике пришла деловая хватка, сузился людской кругозор, впечатления сделались ограниченными стенами твоего ремесла, воцарилось равнодушие , без которого просто-напросто немыслимо изо дня в день, всю жизнь повторять один и тот же труд, веря, что золото, которое накопишь к концу пути, позволит вновь услышать в себе зов предков, без опасения за дело, начатое тобою с таким трудом, и, поудобнее устроив в мягкой постели свое старое, измученное тело, предаться мечтаниям о дерзких путешествиях через моря и горы, поросшие синими лесами, которые шумят, словно океан, и так же безбрежны.
...Роумэн вышел из ванной, переодевшись в джинсы и куртку, сказал, что, видимо, вечер будет хлопотным, предстоит поездить по ряду адресов, глядишь, и за город сгоняем, спросил, хороши ли виски, и предложил чашку крепкого кофе.
– Спасибо, – ответил Штирлиц, покашливая. – С удовольствием выпью. Я мало спал сегодня.
– Вызвали Кла... женщину? – оборвав себя на имени «Клаудиа», спросил Роумэн.
– Нет. Пока еще не вызывал женщину, – по-прежнему глухо, опасаясь записи, ответил Штирлиц. – Набираюсь сил. Не хочу опозориться.
– Если вы любите женщину и она знает, что вы ее любите, – можете быть хоть импотентом, все равно не опозоритесь. Если же у вас нет к ней чувства, а лишь одно желание – берегитесь позора.
Ну-ну, подумал Штирлиц, пусть так. Каждый успокаивает себя как ему удобно. Бедный Пол... Он еще ни разу не сломался от смеха; раньше хохотал чаще, и это не была игра, он действительно радовался тому, что казалось смешным, даже если это кажущееся ему и не было на самом деле таким уж смешным, чтобы ломаться пополам. Он рано постарел. Так, как сейчас сказал он, говорят мужчины, которым под шестьдесят, а то и больше, когда близость с женщиной невозможна, если нет чувства. Это только в молодости флирт легок и случаен. Чем ближе к старости, тем отчаянней понимаешь тот страшный смысл, который заложен в слове «последний», «последняя», «последнее».
Читать дальше