Я блаженствую молча. Никто не придет.
Я хмелею от запахов нежных, не зная,
то трава, или хвои целительный мед,
или в небо роса испарилась лесная.
Все, что вижу вокруг, беспредельно любя,
как я рад, как печально и горестно рад я,
что могу хоть на миг отдохнуть от себя,
полежать на траве с нераскрытой тетрадью.
Это самое лучшее, что мне дано:
так лежать без движений, без жажды,
без цели,
чтобы мысли бродили, как бродит вино,
в моем теплом, усталом, задумчивом теле.
И не страшно душе – хорошо и легко
слиться с листьями леса, с растительным
соком,
с золотыми цветами в тени облаков,
с муравьиной землею и с небом высоким.
1948–1950, 1962
«На мой порог зима пришла…»
На мой порог зима пришла,
в окошко потное подула.
Я стыну зябко и сутуло,
грущу – и грусть моя грешна.
И то ли счастье, то ли сон
на мой порог, как снег, упали,
и пахнет милыми губами
мое горящее лицо.
Я жарюсь в чертовых печах.
(Как раз за лириков взялись там!)
Я нищетой до дыр залистан.
О, не читай меня, печаль.
Ты ж, юность, смейся и шали,
с кем хочешь будь, что хочешь делай.
Метелью праздничной и белой
во мне шумят твои шаги.
Душе и сладко, и темно,
ей не уйти и не остаться, —
и трубы трепетные счастья
по-птичьи плачут надо мной.
1962
Есть в старых парусах душа живая.
Я с детства верил вольным парусам.
Их океан окатывал, вздувая,
и звонкий ветер ими потрясал.
Я сны ребячьи видеть перестал
и, постепенно сердцем остывая,
стал в ту же масть, что двор и мостовая,
сказать по-русски – крышка парусам.
Иду домой, а дома нынче – стирка.
Душа моя состарилась и стихла.
Тропа моя полынью поросла.
Мои шаги усталы и неловки,
и на простой хозяйственной веревке
тряпьем намокшим сохнут паруса.
1962
Придет черед, и я пойду с сумой.
Настанет срок, и я дойду до ручки.
Но дважды в месяц летом и зимой
мне было счастье вечером с получки.
Я набирал по лавкам что получше,
я брился, как пижон, и, бог ты мой,
с каким я видом шествовал домой,
неся покупки вечером с получки.
С весной в душе, с весельем на губах
идешь-бредешь, а на пути – кабак.
Зайдешь – и все продуешь до полушки.
Давно темно, выходишь, пьяный в дым,
и по пустому городу один —
под фонарями, вечером, с получки.
1962
Постель – костер, но жар ее священней:
на ней любить, на ней околевать,
на ней, чем тела яростней свеченье,
душе темней о Боге горевать.
У лжи ночной кто не бывал в ученье?
Мне все равно – тахта или кровать.
Но нет нигде звезды моей вечерней,
чтоб с ней глаза не стыдно открывать.
Меня постель казенная шерстила.
А есть любовь черней, чем у Шекспира.
А есть бессониц белых канитель.
На свете счастья – ровно кот наплакал,
и, ох, как часто люди, как на плаху,
кладут себя в постылую постель.
1963
О синева осеннего бесстыдства,
когда под ветром, желтым и косым,
приходит время помнить и поститься
и чад ночей душе невыносим.
Смолкает свет, закатами косим.
Любви – не быть, и небу – не беситься.
Грустят леса без бархата, без ситца,
и холодеют локти у осин.
Взывай к рассудку, никни от печали,
душа – красотка с зябкими плечами.
Давно ль была, как птица, весела?
Но синева отравлена трагизмом,
и пахнут чем-то горьким и прокислым
хмельным-хмельные вечера.
1963
Старик-добряк работает в райскладе.
Он тих лицом, он горестей лишен.
Он с нашим злом в таинственном разладе
весь погружен в певучий полусон.
Должно быть, есть же старому резон,
забыв лета и не забавы ради,
расколыхав серебряные пряди,
брести в пыли с гремучим колесом.
Ему – в одышке, в оспе ли, в мещанстве —
кричат людишки: «Господи, вмешайся!
Да будет мир избавлен и прощен!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу