«…Один из моих друзей привозит мне из Москвы благосклонное слово, которое возвращает мне жизнь, и теперь, когда несколько ласковых слов, которыми вы удостоили меня, должны бы меня наполнить радостью, – я более несчастен, чем когда-либо. Постараюсь объясниться. Только привычка и продолжительная близость могут доставить мне привязанность вашей дочери, я могу надеяться со временем привязать ее к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду в этом видеть только свидетельство спокойного равнодушия ее сердца. Но сохранит ли она это спокойствие среди окружающего ее удивления, поклонения, искушений? Ей станут говорить, что только несчастная случайность помешала ей вступить в союз более равный, более блестящий, более достойный ее, – может быть, эти речи будут искренни, и во всяком случае она сочтет их такими. Не явится ли у нее сожаление? Не будет ли она смотреть на меня, как на препятствие, как на человека, обманом ее захватившего? Не почувствует ли она отвращения ко мне? Бог свидетель, я готов умереть ради нее, но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, свободной хоть завтра же выбрать себе нового мужа, эта мысль – адское мучение! Поговорим о средствах; я этому не придаю особого значения. Моего состояния мне было достаточно, – соврал он для красоты слога. – Хватит ли его мне, когда я женюсь? Я ни за что не потерплю, чтобы она не бывала там, куда она призвана блистать и развлекаться. Она имеет право этого требовать. В угоду ей я готов пожертвовать всеми своими привычками и страстями, всем своим вольным существованием. Но все-таки, не станет ли она роптать, если ее положение в свете окажется не столь блестящим, как она заслуживает и как я желал бы этого? Таковы отчасти мои сомнения – я трепещу, как бы вы не нашли их слишком основательными… Есть еще одно, – я не могу решиться доверить его бумаге…»
Он говорил тут о своих нянях в густых эполетах, которые каждую минуту могли сломать всю его жизнь… Но письмо это только еще больше начадило в их взаимных отношениях, сомнения остались и все снова замерзло на мертвой точке… И точно для того, чтобы еще более сомнения эти со стороны Гончаровых усилить, он снова ринулся в свою прежнюю безалаберную и совсем не государственную жизнь…
И, наконец, просто не хватило душевных сил висеть так между небом и землей: какая бы то ни было, но развязка! И вот в первый день Пасхи, когда вся Москва опять гудела своими колоколами, он решил ехать к Наталье Ивановне за окончательным ответом.
– Но, черт… Ведь для такого визита нужен фрак, – смутился вдруг он. – А я своего не захватил… Впрочем, у меня, кажется, и нет его, – вдруг захохотал он.
– Так надевай мой, – зевая, отозвался Нащокин, у которого он жил и который, по обыкновению, только на заре вернулся из аглицкого клуба, где он делил время между бостоном – А.И. Тургенев называл его лучшим опиумом – и модным тинтере. – Мы одного роста… Но только… – опять зевнул он, – охота тебе, брат, заводить всю эту волынку! Ну какого тебе черта не хватает?
Павел Воинович был сыном известного генерала, крестника царицы Елизаветы, Воина Воиновича Нащокина, который был известен не столько своими бранными подвигами, сколько чудачествами. Павел, вступив на престол, позвал его на службу. «Не стоит, ваше величество, – отвечал тот, – вы горячи и я горяч тоже, не будет проку из моей службы…» Павел пожаловал ему за это деревни в Костромской губернии. Иногда чудачества генерала принимали форму довольно резкую. Так он раз дал оплеуху знаменитому Суворову, и после того Суворов, как всегда дурачась, при виде его прятался и восклицал: «Боюсь, боюсь, он дерется!..» И сын его был удивительный человек или, скорее, москвич. Вся вселенная для него к этому времени ограничилась стонами аглицкого клуба. Для огромного большинства членов этого почтенного учреждения клуб являлся удобным завершением их жизненной карьеры: дальше идти уже некуда, это вся полнота бытия, это все. Отличительной чертой всех их была полная уверенность в себе, и потому всем им был свойствен снисходительно-покровительственный тон ко всей вселенной или, точнее, к той маленькой части ее, с которой они еще удостаивали разговаривать. Нащокин же и начал жизнь клубом, и дальше его амбиции не простирались. И если остальные члены клуба разбивались на разные партии, – картежники, едуны, вестовщики – то, совсем еще молодой, Нащокин добродушно совмещал все эти партии в себе и добросовестно исполнял в жизни все, что от члена аглицкого клуба требовалось. Из всех светских молодых людей Нащокин был самый малограмотный. «Не выране Ласкутка ис пакета», – вот как писал он по-русски…
Читать дальше