В кордегардии, на деревянном ларе, прикрепив у изголовья свечу, Кошелев читал на ночных дежурствах Библию, которую узнавал впервые. В своих ночных чтениях он начал понимать нечто новое, щемящее и смиренное, чего не мог бы пересказать никому, он стал понимать, что все человеческие слова об украшении и перемене человеческой жизни не сбываются никогда, что жизнь не во власти людей, что жизнь не поддается хотению человеческих слов и дел, а сбывается в мире и в каждом человеке и во всем, что свершается на земле, одна таинственная сила Божья. Тогда он думал с волнением о странных словах апостола Павла, что Бог не в слове, а в силе.
Только Полторацкий, маленький гусар со светлыми прядями волос, падающими на худые щеки, навещал его иногда и Кошелев стал уже привыкать к своему молчаливому слушателю с блестящими глазами, но Полторацкий скоро уехал к отцу, под Калугу. Кошелев остался один.
Черноволосый, с бархатными искрами в зеленоватых внимательных глазах, холодно-замкнутый и холодно вежливый со всеми, Кошелев скоро стал почитаться в полку гордецом и нелюдимом.
После марта молодой офицер, которому едва минуло двадцать, замкнулся в книги и полковые занятия и вовсе отошел от товарищей. Он жил один со своими новыми мыслями и тягостными чувствами тревоги и ожидания.
Куранты отбили пятую четверть утра, когда поручик Кошелев, кутаясь в синюю епанчу, перешел казарменный двор.
В сумерках утра 2 сентября 812 года полицейские проводили тяжелую коляску Кутузова от Дорогомиловской заставы к Яузскому мосту.
Полицейские бежали, пригибая головы, как гончие. Могло казаться, что бегут пустой улицей пешие пожарные с громоздкой колымагой. Дебелое тело Кутузова потряхивалось. Светлейший кутался в синий плащ.
Когда в Филях, в тесной избе, пропахшей сукном мундиров, грязью генеральских сапог и мужицкой вонью, зло спорили генералы, фельдмаршал сидел молча в потемках. Был только слышен звук его старческого дыхания. Он закончил военный совет, постучал по столу пухлой ладошей.
– Не потерять бы армии, – пришепетывая, сказал Светлейший, и задрожал его двойной подбородок, заплывший на ворот мундира.
– А с потерей Москвы еще не потеряна Рассея. Фельдмаршал с придыханием, и тоже пришепетывая, выговаривал по-простонародному это слово – Рас-ссея.
Тяжелое движение тела поколыхало скамью, он встал: старые ноги затекли от долгого сидения.
– Самое уступление Москвы приуготовит неприятелю неизбежную гибель. Приказываю отступать…
Гончие-полицейские осторожно покрикивают: «Гей-гей». Светлейший будто дремлет в коляске. Его морщинистые веки зажаты, он не хочет видеть Москвы: он всю ночь обильно и тихо проплакал на койке, поджав ладонь под мокрую щеку.
Коляска, подняв низкую пыль, промчалась бульварами.
Рокочет Москва, словно прорвались близко воды: генерал Милорадович уже двинул войска на Коломенскую дорогу, с войсками – клади, пушки, телеги, кареты, народ.
Казаки тянутся гуськом по мостовой. У чугунных ворот барского дома малорослый донец с живыми глазами, в синих шароварах, в высокой, как черный улей, шапке, кормит с рук хлебом коня.
Таганку, Николоямскую, запрудило темное колыхание киверов, линеек, штыков. Громадой, лязгая, скашливая, гремя, движутся войска. Офицерские лошади, прижатые к заборам, корячатся, наморщив зады.
На Таганке с ночи стал высокий поп в трепаной рясе. Носит ветер его сивую гриву. В руке поп держит пудовую свечу да крест, в другой – кропило. Из помятой серебряной купели с самой ночи кропит поп идущие российские полки, и его пение, как сиплый горестный лай:
– Спаси, Господи, лю-у-у-ди Твоя…
Офицер, дворянский мальчик с бледным смешливым лицом, прыгнул с коня. Кивер пал под тысячи ног, мигом растоптан. Разметало ветром рыжий кок офицера, он целует суровую руку попа, залитую воском.
Солдаты подбегают к попу, подхватив полы шинелей, стукают кожаными киверами о крест.
Шумит пламя пудовой свечи, кропило звенит о купель.
На Яузском мосту коляску Светлейшего сдавило движение войск. Затрещали колясные крылья. Поплыла над темным мельканием киверов белая фуражка фельдмаршала.
Мост запрудило, в толпе пробираются конные полицейские, размахивают палашами. Коляску Кутузова нагоняет верхом Ростопчин.
Он подскакал, скинул мохнатую треуголку. Он в мундирном сюртуке, в дрожащих, как желе, эполетах, с нагайкой, закрученной вокруг красного обшлага. Блестит от пота лицо, грязь струйками стекает по скулам.
Читать дальше