А потом, противу всех правил сочинительства и изящной словесности, меня, должно быть, одолел сон. Ибо вдруг обнаружилось, что уже светает, в окрестных садах щебечут птахи, а Кэти стоит рядом с кроватью и накидывает на плечи свою бахромчатую шаль. Какую-то долю секунды я не мог сообразить, откуда тут взялась миссис Маартенс. Потом вспомнил все – откровения во тьме, неописуемые Иные Миры. Но сейчас было утро, и мы опять очутились в этом мире, и мне снова следовало звать ее миссис Маартенс. Миссис Маартенс, чья мать только что умерла, чей муж вот-вот умрет. Низко, мерзко, гадко! Как мне теперь осмелиться хоть однажды взглянуть ей в лицо? Но тут она повернулась и взглянула мне в лицо сама. Я едва успел заметить зарождающуюся на ее губах знакомую улыбку – ясную, открытую, – как мной овладел приступ стыда и смущения, заставивший меня отвернуться. «Я надеялась, что ты не проснешься», – прошептала она и, нагнувшись, поцеловала меня в лоб, словно ребенка. Я хотел сказать ей, что, несмотря на эту ночь, я преклоняюсь перед нею по-прежнему; что любовь моя столь же велика, сколь и раскаянье; что моя благодарность за происшедшее так же бесконечно глубока, как и решимость никогда больше не поступать подобным образом. Но слова не шли с уст; я онемел. Молчала и Кэти, хотя совсем по другой причине. Если она не сказала ничего насчет случившегося, то лишь потому, что отнесла случившееся к разряду вещей, о которых лучше не говорить. «Уже седьмой час, – вот и все, что промолвила она, выпрямившись. – Мне надо пойти сменить эту бедняжку, сиделку Копперс». Потом повернулась, бесшумно отворила дверь и так же бесшумно прикрыла ее за собой. Я остался один, на растерзание своим дятлам. Низко, мерзко, гадко; гадко, мерзко, низко… Когда зазвонил колокольчик к завтраку, я уже принял решение. Чтобы не жить во лжи, чтобы не порочить свой идеал, я должен уехать – навсегда.
В холле, по дороге в столовую, я налетел на Бьюлу. Она несла поднос с яичницей и беконом и напевала «Все твари, что под небом рождены»; при виде меня она расцвела лучезарной улыбкой и произнесла: «Возблагодарите Господа!» Я менее, чем когда-либо, был настроен благодарить Его. «Скоро мы узрим чудо», – продолжала она. А на мой вопрос, откуда она это взяла, Бьюла ответила, что сию минуту видела в комнате у больного миссис Маартенс и миссис Маартенс вновь стала прежней. Из тени превратилась в ту, какой была раньше. Сила вернулась к ней, а это значит, что доктор Маартенс скоро пойдет на поправку. «Вот она – благодать Божья, – сказала Бьюла. – Я молилась о ней день и ночь: «Боже Святый, осени миссис Маартенс Своей благодатью. Верни ей силу, чтобы доктор Маартенс выздоровел». И вот это случилось – случилось!» И, словно в подтверждение ее словам, на лестнице позади нас раздался шорох. Мы обернулись. Это была Кэти. Она надела черное платье. Благодаря любви и сну лицо ее разгладилось, а телодвижения, вчера такие вялые, стоившие ей такого мучительного труда, были теперь столь же легки и плавны, столь же полны жизни, как до болезни матери. Она снова стала богиней – и траур не затмил ее чела, она блистала даже в печали и скорби. Богиня спустилась по лесенке, пожелала нам доброго утра и спросила, передала ли мне Бьюла печальное известие. На миг мне подумалось, что с Генри худо. «Это про доктора?..» – начал я. Она прервала меня. Нет, печальное известие о ее матери. И вдруг я сообразил, что в чужих глазах не должен знать о трагическом звонке из Чикаго. Кровь бросилась мне в лицо, и я отвернулся в страшном смятении. Ложь уже началась, и разве не погряз я в ней! Грустно, но спокойно богиня продолжала рассказывать о полуночном телефонном разговоре, о рыданиях сестры на другом конце провода, о последних мгновениях затянувшейся агонии. Бьюла шумно вздохнула, сказала, что на все Божья воля и что она всегда так думала, потом сменила тему. «А как доктор Маартенс? – спросила она. – Мерили ему температуру?» Кэти кивнула: мерили, и она явно упала. «Я же говорила! – торжествующе заметила мне старушка. – Это благодать Божья, так и знайте. Господь вернул ей силу». Мы пошли в столовую, сели и принялись за еду. Как припоминаю, с большим аппетитом. И еще я припоминаю, что этот аппетит произвел на меня весьма удручающее впечатление. – Риверс усмехнулся. – Как трудно не сделаться манихейцем! Духовное выше телесного. Смерть – явление духовное, и на ее фоне яичница с беконом выглядит пошло, а любовь кажется откровенным надругательством. И однако же, вполне очевидно, что яичницей с беконом может обернуться Божья благодать, что любовь может послужить средством божественного вмешательства в дела смертных.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу