– Скандала! – воскликнула Мэгги. – Я произнесла только два простых слова и…
А Айра сказал дочери:
– Послушайте, мисс, если вас отвлекают подобные пустяки, почему бы вам не пойти в библиотеку?
Дэйзи в очередной раз поджала губы и удалилась, а Мэгги схватилась руками за голову.
«Все та же свистопляска» – вот как отозвался однажды о браке Джесси. В то утро Фиона в слезах выскочила из-за накрытого для завтрака стола и Айра спросил у Джесси, что случилось. «Ты же знаешь, как это бывает, – ответил Джесси. – Все та же свистопляска, что и всегда». И Айра (задавший вопрос не из праздного любопытства, собиравшийся сказать что-то вроде: «Это не шутки, сынок, будь к ней повнимательнее») задумался, что означает это «ты же знаешь»? Не хотел ли Джесси сказать, что их браки имеют нечто общее? Потому что, если хотел, он сильно обманывался. Эти браки были совершенно различными. Его и Мэгги супружество было крепким, как дерево в полном соку, Айра даже сказать не взялся бы, насколько широко и глубоко пустило оно корни.
И все же слова Джесси застряли у Айры в памяти: все тот же дым коромыслом. Все те же споры, те же упреки. Те же шутки и любовные, понятные только двоим, словечки да неизменная верность, старания поддержать и утешить друг друга, на которые никто больше не способен, но и те же старые обиды, вспоминаемые год за годом, ничто ведь не забывается полностью. Как Айра не восхитился, услышав о беременности Мэгги; как Мэгги не пожелала оградить Айру от нападок ее матери; как Айра отказался навещать Мэгги в больнице; как Мэгги забыла пригласить родных Айры на рождественский обед…
И эта неизменность – ах, господи, кто упрекнет Джесси за то, что он против нее возроптал? Может быть, мальчик все его детские годы искоса посматривал на родителей и клялся себе, что он с такой жизнью мириться не станет, они же день за днем тянут одну и ту же лямку: Айра каждое утро отправляется в мастерскую, Мэгги – в дом престарелых. Не исключено, что послеполуденные часы, которые Джесси проводил, помогая отцу в мастерской, оказались для мальчика наглядным уроком; наверное, они внушали ему отвращение. Айра бесконечно сидит на высоком деревянном табурете, вырезая паспарту для картинки или отпиливая багет и насвистывая мелодии, которые передают по радио; приходят женщины, которые просят вставить в рамку вышитые ими крестиком изречения, их дилетантские морские пейзажики и свадебные фотографии (двое серьезных людей, в профиль, неотрывно глядят друг на друга). Приносят они и вырезанные из журналов картинки – щенячий выводок или утенок в корзине. Айра, подобно портному, снимающему мерку с полураздетой клиентки, остается уважительно незрячим, воздерживается от суждений о фотографии грустного, запутавшегося в пряже котенка. «Ему нужно какое-нибудь пастельное паспарту, верно?» – могла спросить такая женщина. Они часто прибегали к личным местоимениям, как будто картинки были одушевленными.
– Да, мэм, – отвечал Айра.
– Может быть, бледно-голубенькое, под цвет его ленточки.
– Да, это мы можем.
И он глазами Джесси тут же видел в себе обобщенного персонажа под названием Лавочник – серого, раболепного человека неопределенных лет.
Сверху в мастерскую доносился скрип, пауза, скрип отцовского кресла-качалки, а временами неуверенные шаги одной из сестер, пересекавшей гостиную. Их голоса, разумеется, слышны не были, по этой причине Айра привычно воображал, что в течение дня его родные не произносят ни слова – хранят тишину, пока не появится он. Айра был стержнем их жизни и сознавал это. Они целиком зависели от него.
Детство он провел как ненужный довесок семьи – запоздалый ребенок, на половину поколения отставший от сестер. Ребенок настолько простодушный, что звал членов семьи «детками», ведь так обращались к нему все взрослые и почти взрослые, и он считал эту форму обращения общепринятой. «Детка, мне нужно шнурки на ботинках завязать», – говорил он отцу. Впрочем, обычных привилегий ребенка он не имел, центром внимания не был. Если кто-то в семье и занимал это положение, то его сестра Дорри – умственно отсталая, хрупкая, нервная, с выступающими кроличьими зубами, неуклюжая, – хотя и Дорри вид имела какой-то запущенный и целые дни просиживала где-нибудь в углу. Мать страдала прогрессировавшей болезнью, которая прикончила ее, когда Айре было четырнадцать, после чего он стал нервничать и пугаться в присутствии любого больного; да как бы там ни было, никакими материнскими дарованиями она не отличалась. Мать посвятила себя не семье, а религии, радиопроповедникам и вдохновительным брошюркам, которые оставляли на ее пороге обходившие дом за домом миссионеры. Ее представления о еде ограничивались солеными крекерами и чаем – для всех. Сама она, в отличие от обычных смертных, голода никогда не испытывала и не понимала, как это кто-то может быть голоден, она просто принимала питание, когда часы напоминали ей о такой необходимости. За настоящей едой следовало обращаться к отцу, поскольку Дорри ни на какие сложные манипуляции способна не была, а Джуни донимала своего рода фобия, все обострявшаяся с годами, вследствие которой она и за пакетом молока выходить из дома отказывалась. Добычей молока и прочего занимался отец – после того, как закрывал мастерскую. Он устало поднимался наверх, брал список продуктов, устало спускался, уходил, возвращался с несколькими консервными банками и вяло копошился с девочками на кухне. Даже когда Айра подрос, помощи от него никто не требовал. Он был своего рода незваным гостем, грубым красочным пятном на сепиевой фотографии. Прочие члены семьи сторонились его, обращались с ним отчужденно, однако по-доброму. «Ты уже сделал уроки, детка?» – спрашивали они; спрашивали и летом, и в рождественские каникулы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу