Симон громко рассмеялся и тем задал настрой, который продержался целый час. Потом в дверь постучали. Оба встали, Симон пошел посмотреть, кто там. Оказалось, соседка-учительница. Прибежала вся в слезах. Муж, человек грубый, необузданный, снова ее избил. Они стали ее утешать и сумели-таки успокоить.
Дни становились все теплее, земля – щедрее, она покрылась толстым цветущим ковром лугов, поля и нивы дышали паром, леса в своем прекрасном, свежем, пышном зеленом уборе ласкали взор. Вся природа выставляла себя напоказ, потягивалась, выгибалась, распрямлялась, шелестела, жужжала, шуршала, благоухала и покоилась словно дивная, красочная греза. Сельская округа сделалась тучной, грузной, загадочной и сытой. Как бы вольготно разлеглась в своей щедрой сытости. Зеленоватая, темно-бурая, пятнисто-черная, белая, желтая, красная, она цвела, жарко дыша и чуть ли не умирая от цветения. Лежала как укрытая покрывалом лентяйка, недвижная, трепеща своими членами и благоухая ароматами. Сады источали ароматы на дороги и в поля, где трудились мужчины и женщины; плодовые деревья полнились звонким, певучим щебетом, а ближний, округлый, сводчатый лес, казалось, пел голосами юношей; светлые дороги едва проглядывали сквозь зелень. На просеках глаз любовался белесым, мечтательным, ленивым небом, которое словно бы опускалось вниз и громко ликовало, как ликуют пташки, мелкие пташки, которых никогда не видно и которые очень под стать природе. В памяти оживали воспоминания, только совсем не хотелось вникать в их подробности и додумывать до конца, не было сил, они причиняли сладостную боль, но от лености не хотелось и боль прочувствовать полностью. Так ты и ходил, и останавливался, и поворачивался во все стороны, глядел вдаль, вверх, вниз, вправо, влево, и дух у тебя захватывало от истомы этого цветения. В лесу жужжание не такое, как на просторной прогалине, оно совсем иное, требующее нового подхода и новых мечтаний. Приходилось постоянно с этим бороться, упорствовать, тихонько отвергать, размышлять и нерешительно колебаться. Ведь все было нерешительностью, усилием, ощущением собственной слабости. Но до чего же это сладостно, да-да, сладостно, чуть тягостно, вдобавок чуть скаредно, потом лукаво, потом плутовато, а потом вовсе никак и совершенно глупо; под конец становилось весьма трудно хоть что-то счесть красивым, ты уже не находил повода для этого, просто сидел, ходил, бродил, плыл по течению, спешил и медлил, ставши частицей весны. Могло ли жужжание восхищаться собой – жужжанием, щебетом, пением? Дано ли траве любоваться собственным красивым колыханием? Может ли бук заглядеться на себя самого? Ты не уставал, не впадал в тупое безразличие, но позволял всему идти своим чередом, колыхаться туда-сюда. Вообще, природа, какой она являла себя глазу, была медлительностью, ожиданием и трепетом! Ароматы насыщали воздух, а вся земля полнилась ожиданием, о чем с блаженным восторгом говорили краски. В цветущем кусте словно бы сквозило какое-то до времени истомленное предчувствие. Словно бы нежелание продолжать, улыбка, и только. Синие, затянутые дымкой лесистые горы пели точно далекие-предалекие охотничьи рога, ландшафт казался слегка английским, походил на пышный английский парк, именно пышность и накатывающий волнами гомон навевали мысль об этом сходстве. Ты думал, что вот так же, как здесь и сейчас, все могло бы выглядеть там-то и там-то, здешняя округа вызывала в душе образы множества иных мест. Странное чувство, влекущее вдаль, влекущее прочь и несущее обратно, – приношение словно от юных отроков, предложение словно от маленьких детишек, покорство и настороженность. Думать и говорить ты мог что угодно, неизменно оставалось все то же недосказанное, недодуманное! Легко и тягостно, блаженно и мучительно, поэтично и естественно. Ты понимал поэтов, нет, вообще-то не понимал, ведь, шагая вот так, становился слишком медлительным, чтобы думать, будто их понимаешь. Да и зачем что-то понимать? Оно не понималось и опять-таки понималось само собою, растворяясь в напряжении слуха, ищущего звук, или во вглядывании вдаль, или в воспоминании, что вообще-то пора идти домой, исполнив таким образом обязанность, пусть и весьма незначительную, ведь обязанности надобно исполнять и весной.
Ночи стали волшебно-прекрасны. Луна влюбилась в белизну цветущих кустов и деревьев и в длинные извивы дорог, сделала их великолепными. Смотрелась в колодцы и в бегучую речную воду. Церковный погост с безмолвными могилами превратила в белую обитель фей, так что ты забывал о погребенных там усопших. Проникала сквозь неразбериху тонких, плакучих, волосяных веточек, позволяя прочитать надписи на памятниках. Симон обошел погост несколько раз, потом продолжил путь в гору на высокое, ровное поле, пробрался сквозь низкорослый освещенный кустарник, вышел на маленькую, круто уходящую вниз лужайку посреди кустов и присел там на камень, чтобы поразмыслить, долго ли еще будет вести такую жизнь, состоящую лишь из созерцания да раздумий. Скоро она наверняка кончится, ведь продолжаться так не может. Он мужчина, ему надлежит выполнять суровый долг. Скоро опять придется взяться за дело, это ясно. Придя домой, он так и сказал сестре в соответственных словах. Незачем ему думать об этом, по крайней мере сейчас, сказала она. Ладно, отвечал он, пока погожу. Вдобавок слишком заманчиво побыть здесь еще. Чего он, собственно, хочет и куда его влечет? Чтобы куда-нибудь поехать, у него нет денег, да и что его ждет в чужом краю? Нет, он охотно останется здесь, ненадолго. Наверно, уехав, он будет ужасно тосковать по этому месту, и что тогда? Нет, с тоской тогда придется покончить, ведь ему такое не подобает. Но разве не часто люди совершают неподобающее? Кстати, он ведь остался, и погружаться в тягостные мысли совершенно ни к чему.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу