Ван выпил стакан молока, и его вдруг охватила такая сладкая истома, что он пожелал немедля лечь спать. «Tant pis, – сказала ненасытная Ада, жадно беря кэксъ . – Гамак?» – осведомилась она, но шатающийся Ван покачал головой и, поцеловав печальную руку Марины, удалился.
«Tant pis», повторила Ада и с несокрушимым аппетитом принялась обмазывать маслом шероховатую, цвета яичного желтка, поверхность толстого куска кекса, щедро нашпигованного изюмом, дягилем, засахаренной вишней и цедратом.
С ужасом и отвращением наблюдавшая за Адой м-ль Ларивьер заметила:
«Je rêve. Il n’est pas possible qu’on mette du beurre par-dessus toute cette pâte britannique, masse indigeste et immonde».
«Et ce n’est que la première tranche», ответила Ада.
«Не хочешь ли посыпать корицей lait caillé? – спросила Марина. – Знаете, Белль (поворачиваясь к м-ль Ларивьер), когда она была малюткой, то звала это “песочком по снегу”».
«Она никогда не была малюткой, – убежденно сказала Белль. – Она могла сломать хребет своей лошадке еще до того, как научилась ходить».
«Любопытно, – спросила Марина, – сколько же верст вы проехали, что наш атлет так изнемог?»
«Всего-то семь», ответила Ада, жуя и улыбаясь.
25
Солнечным сентябрьским утром, с еще зелеными деревьями, но с уже заросшими астрами и блошницей канавами и котловинами, Ван уезжал в Ладогу, Северная Америка, где должен был провести две недели с отцом и тремя наставниками перед возвращением в школу, в холодную Лугу, штат Майн.
Он поцеловал Люсетту в обе ямочки, потом в шейку и подмигнул чопорной Ларивьерше, которая посмотрела на Марину.
Пора! Его провожали: Марина в шлафрокѣ , Люсетта, ласкавшая (в качестве замены) Дака, м-ль Ларивьер, еще не знающая, что Ван не взял с собой книгу, которую она надписала и подарила ему накануне, и два десятка щедро пожалованных слуг (среди которых мы приметили кухонного Кима с камерой), – собственно, все домашние, кроме Бланш, у которой разболелась голова, и обязательной Ады, заранее попросившей извинения, поскольку обещала навестить одного немощного крестьянина (у нее золотое сердце, у этого ребенка, воистину, – с такой охотой и так прозорливо отмечала Марина).
Черный сундук, черный чемодан и пудовые черные гантели Вана поместили на заднее сиденье семейного автомобиля; Бутейан надел капитанскую фуражку, великоватую для него, и виноградно-синие защитные очки; «remouvez votre зад, я поведу», сказал Ван – и лето 1884 года закончилось.
«She rolls sweetly, sir (ход у нее безупречно плавный, сэр), – заметил Бутейан на своем причудливом старомодном английском. – Tous les pneus sont neufs, – продолжил он по-французски, – но, увы, на дороге много камней, а молодость предпочитает быструю езду. Мосье следует быть осторожным. Не знают удержу пустынные ветра. Tel un lis sauvage confiant au désert —»
«Совсем как слуга из старой комедии, не правда ли?» – холодно перебил его Ван.
«Non, Monsieur, – ответил Бутейан, придерживая фуражку. – Non. Tout simplement j’aime bien Monsieur et sa demoiselle».
«Если ты говоришь о малютке Бланш, – сказал Ван, – то тебе следует цитировать Делиля не мне, а своему сынку, который того и гляди ее обрюхатит».
Старый француз косо взглянул на Вана, пожевалъ губами , но промолчал.
«Остановлюсь здесь ненадолго, – сказал Ван, когда они доехали до Лесной Развилки, сразу за Ардисом. – Хочу собрать грибов для отца, которому я непременно (Бутейан сделал движение – очерк вежливого жеста) передам твой поклон. Этим ручным тормозом – да чтоб его – пользовались еще до того, как Людовик Шестнадцатый перебрался в Англию».
«Требует смазки, – сказал Бутейан и поглядел на часы. – Да, у нас вдоволь времени, чтобы поспеть на девять ноль четыре».
Ван углубился в густой подлесок. На нем была шелковая рубашка, бархатный жакет, черные бриджи, сапоги для верховой езды (позвякивали звезды шпор), – и едва ли этот наряд можно было назвать подходящим для того, чтобы уцфръДщЖ ьйхйм пшцчА и щоъояшнтьЁ хшьйо, цфйэе к Аде в естественном осиновом будуаре; срл цихЖурщД , после чего она сказала:
«Так не забудь. Здесь формула нашей переписки. Выучи ее наизусть, после чего проглоти, как хороший маленький шпион».
«Poste restante в оба конца, и я хочу получать не меньше трех писем в неделю, моя бледнокожая любовь».
Впервые он видел ее в этом искристом платье, почти столь же тонком, как ночная сорочка. Ада заплела волосы в косу, и он сказал, что она похожа на молодую сопрано Марию Кузнецову в сцене письма из оперы Чайкова «Онегин и Ольга».
Ада, изо всех своих девичьих сил старавшаяся сдержать и отвести рыданья, превращая их во взволнованные восклицания, указала на какое-то проклятое насекомое, севшее на ствол осины.
Читать дальше