Наутро, подойдя к окну, я замер в изумлении: мир преобразился. Ясно обозримая, в четких, праздничных очертаниях, утопая в незамутненном солнечном свете, расстилалась передо мной вся округа, а высоко над ней, светозарным отражением этого тихого великолепия, бездонным куполом круглился лазурный небосвод. Все было разделено предельно четко, в бесконечную высь взлетало небо, что еще вчера оплодотворяло поля, яростно внедряясь в них всей своей похотью. Теперь же оно было далеко и недосягаемо, как нездешние миры, нигде и ни в чем не желая соприкасаться со своей супругой – полной пряным духом, вольно дышащей, утоленной землей. Голубая бездна холодно и светло зияла между небосводом и твердью, вчуже, бесстрастным взором глядели они друг на друга.
Я спустился в ресторан. Постояльцы были уже в сборе. Их тоже было не узнать, не сравнить с тем, как они выглядели все минувшие недели невыносимого, изнуряющего зноя. Теперь все было полно жизни и движения. Смех раздавался радостно, голоса лились легко, мелодично, с веселым призвуком металла, прежняя сдавленность покинула их, путы духоты порвались и спали. Я уселся среди всех прочих, уже без малейшей враждебности, и почти неосознанно стал искать глазами ту, чей образ за время сна едва не исчез из моей памяти. И точно – за соседним столиком, между матерью и отцом, сидела та, кого я искал. Ей было весело, плечи непринужденно расправлены, колокольчатый смех звучал беззаботно. Я с любопытством на нее поглядывал. Меня она не замечала. Рассказывала что-то забавное, то и дело перемежая рассказ счастливым детским смехом. Наконец ее взгляд ненароком скользнул по мне, и смех тут же оборвался. Теперь она посмотрела на меня уже пристально. Что-то неприятно укололо ее, брови чуть приподнялись, пытливый взгляд устремился на меня вопрошающе и строго, а на лице постепенно проступило напряженное, мучительное выражение: она явно пыталась что-то припомнить – и не могла. Глаза наши встретились, я не отводил взгляда, дожидаясь, не промелькнет ли на ее лице знак тревоги или смущения, но она уже снова глянула куда-то в сторону. Минуту спустя она посмотрела на меня снова, словно желая удостовериться в чем-то. Ее взгляд, теперь уже пытливо, изучал мое лицо. Какую-то секунду, долгую, волнующую секунду я чувствовал, как он проникает в меня своим острым металлическим зондом, но потом, успокоившись, выпустил меня из поля зрения, и по незамутненной ясности ее глаз, по легким, даже слегка задорным поворотам головы я догадался, что теперь, наяву, она совершенно меня не узнает и ничего не помнит: наше свидание сгинуло для нее вместе с чудодейственной тьмой минувшей ночи. Мы были снова чужды и далеки друг другу, как земля и небо. Она о чем-то болтала с родителями, беззаботно поводя стройными девичьими плечиками, и ровные зубы весело поблескивали в улыбке чуть приоткрытых, изящно очерченных губ, с которых я совсем недавно пил жажду, духоту и томление целого мира.
Смятение чувств
Из приватных записок тайного советника Р. фон Д.
Разумеется, они хотели как лучше, мои ученики и коллеги с факультета: вот он, передо мной, роскошно переплетенный, торжественно преподнесенный, самый первый экземпляр юбилейного сборника, подготовленный филологической общественностью по случаю моего шестидесятилетия и тридцатилетия моей академической деятельности. Ни дать ни взять, прямо-таки биография: ни одна моя статейка, даже крохотная, ни одна произнесенная мною речь, ни одна даже самая ничтожная рецензия в запыленном научном ежегоднике не ускользнули от неуемного библиографического рвения – все они извлечены из бумажной могилы, и мой путь наверх, неуклонный и без помех, ступенька за ступенькой, словно чисто выметенная лестница, представлен здесь вплоть до нынешнего часа, – воистину, было бы черной неблагодарностью не оценить столь трогательную и кропотливую заботу. В этом торжественно-юбилейном отражении все прожитое и пережитое, успехи и утраты, возвращается ко мне в строго упорядоченной совокупности, и, да, не скрою, я, пожилой уже человек, взираю на эти страницы с не меньшей гордостью, нежели когда-то, еще школяром, смотрел на табель с подписями учителей, впервые отметивших мои способности, прилежание и склонность к наукам.
И все же: перелистав эти две сотни скрупулезным тщанием овеянных страниц и пристально вглядевшись в свой облик, каким он видится моему внутреннему оку, я не могу сдержать улыбку. Неужто и вправду такой была моя жизнь, неужто и в самом деле от первого часа до нынешней даты она взбиралась в гору столь уверенным и целеустремленным серпантином, каким сложил ее здесь из бумажных завалей добросовестный хронист? Точно такое же чувство я испытал, впервые в жизни услышав свой голос в раструбе граммофона: я сначала вообще себя не узнал, ибо это был тот мой голос, каким его слышат окружающие, но не я сам, сквозь гул своей крови, во внутренней скорлупе своего бытия. И вот сам я, всю жизнь посвятивший тому, чтобы судить о людях по их делам и творениям, каковые, как мне казалось, только и выявляют духовную суть человека, теперь уже на собственном примере убедился, до чего таинственным, непроницаемым в любой судьбе может оказаться то сокровенное, исконное зерно, та живительная ячейка, из которой и происходит сущностное произрастание личности. Мы проживаем на своем веку мириады секунд, но лишь одна из них, одна-единственная, дает толчок и приводит в созидающее волнение весь духовный мир, – та секунда (ее описал Стендаль), когда наш внутренний, уже всеми соками напитанный цветок молниеносно кристаллизуется; эта магическая секунда подобна мгновению зачатия и столь же сокрыта в теплой сердцевине жизни своей – незримое, неосязаемое, неощутимое, совершенно по-особому пережитое таинство. Никакой умственной алгеброй ее не исчислить, никакой алхимией интуиции не угадать, и лишь крайне редко ее удается уловить собственным чутьем.
Читать дальше