Ручка тускло поблескивала в темноте, влажная и теплая на ощупь. Я отворил дверь. В глубине комнаты прямоугольником ночи зияло раскрытое окно, в нем верхушки елей, а за ними блеклый лоскут облачного неба. Темнота залегла повсюду – и за окном, и в комнате, и только близ окна, загадочно и смутно, чем-то призрачно белым едва мерцало пятно, необъяснимое и неуместное, как заплутавший луч лунного света. В недоумении я подошел ближе – взглянуть, что за странное свечение, когда самой луны не видно. И тут пятно шевельнулось. Я оторопел – но нет, не испугался, недаром этой ночью что-то во мне готовилось, ожидало самого невероятного, предвосхищая это невероятье в мыслях и грезах. В этот час никакая встреча не поразила бы меня, а уж такая менее всего, ибо, да – это и в самом деле была она, та, о которой все это время, сам того не осознавая, я думал неотлучно, ежесекундно, при каждом шаге своем, на каждой ступеньке лестницы в этом спящем доме, – это ее бессонница так будоражила мои взвинченные чувства, проникая сквозь половицы и дверные щели. Лицо ее виднелось смутно, а стройную фигурку туманным колоколом окутывала ночная рубашка. Она стояла, прислонясь к оконной раме, всем существом устремленная туда, в мерцающее зеркало ночного мрака, вся во власти своей таинственной судьбы, непостижимая и сказочная, – Офелия над чернотой омута.
Обмирая от возбуждения и робости, я подошел ближе. Должно быть, заслышав шорох, она обернулась. Лицо ее оставалось в тени. Я не мог понять, вправду ли она меня заметила, слышит ли меня, ибо в движениях ее не было испуга, даже от неожиданности. Так мы и стояли, объятые тишиной. Только небольшие часы на стене размеренно тикали. Тишина все длилась, но тут вдруг, вполголоса и все равно неожиданно, она сказала:
– Мне так страшно.
С кем она говорит? Или она меня узнала? Точно ли меня? Уж не во сне ли? Голос тот же самый, и в нем та же легкая дрожь, что и днем сегодня, когда она испуганно смотрела на стену туч, а меня не замечала вовсе и своим роковым взглядом еще не удостоила. Все это странно донельзя, и тем не менее ни удивления, ни растерянности я не чувствовал. Я подошел к ней и взял за руку, чтобы успокоить. Рука была как трут, горячая и сухая, и пальцы покорно разжались в моей ладони. Безвольно и безропотно она позволила мне завладеть своей рукой. Да и вся была какая-то вялая, беззащитная, как неживая. С губ ее, но словно откуда-то издали, снова сорвалось:
– Мне так страшно! Мне так страшно… – А потом, с истовым вздохом, будто задыхаясь: – До чего же душно!
И это тоже прозвучало как бы издалека, хотя шептала она совсем тихо, словно поверяя мне тайну. Но я-то чувствовал: она говорит не со мной.
Я тронул ее за локоть. Она чуть дрогнула в ответ, как давеча деревья перед грозой, но не противилась. Я обнял ее крепче, она уступила. Обессиленно, не сопротивляясь, мягкой, податливой волной прильнули ко мне ее плечи. Теперь она была так близко, что я ощущал легкую испарину ее кожи, влажный аромат волос. Я стоял не шевелясь, она тоже молчала. Все это было так странно, любопытство мое разгоралось. Но росло и нетерпение. Я коснулся губами ее волос – она не отклонилась. Тогда я приник к ее губам. Сухие, горячие, они не сразу поддались моему поцелую, но потом раскрылись в ответ, однако не с жаждою страсти, а в сонной, блаженной, беспамятной неге сосущего грудь младенца. Этой тихой истомой дышали не только ее губы – все ее тело, такое стройное, теплое, трепетное под тонкой тканью, льнуло ко мне с той же безотчетной жаждой, с какой совсем недавно там, на террасе, обволакивала меня темнота ночи всем безмолвным, опьяняющим вожделением своим. И в этот миг, в смятении чувств стискивая ее все крепче, я ощутил в своих объятиях влажную мягкость земли, что обессиленно, всей своей изжаждавшейся, раскаленной ширью пласталась сегодня под солнцем, призывая на себя неистовство и очистительный экстаз грозы. Я целовал ее все крепче, все ненасытней, и мне казалось, что вместе с поцелуями я вбираю в себя весь необъятный, замерший в бездыханном ожидании мир, словно в жаре ее пылающих ланит дышат паром поля, а в мягкой податливости теплых грудей мне дарует себя трепетная щедрость самой природы.
Но тут, когда мои беспокойные губы добрались до ее век, до глаз, чье темное пламя так меня сразило, когда я чуть отклонился, желая заглянуть ей в лицо и насладиться ее страстью, я вдруг увидел, что ее веки плотно сомкнуты. Передо мной была античная мраморная маска, без глаз, без чувств, она лежала у меня на руках как неживая, – Офелия, но уже мертвая, подхваченная течением, – белое, бездыханное лицо на черной глади вод. Я испугался. Впервые из фантастической круговерти событий на меня глянула неприкрытая явь. Я с ужасом понял, что сжимаю в объятиях существо без сознания, в беспамятстве, в бреду, больную, одержимую страстями сомнамбулу, которую, словно красную, зловещую луну, ленивой волной прибила ко мне в руки коварная духота этой ночи, – я обнимаю существо, не ведающее, что творит, и, быть может, вовсе не жаждущее моих поцелуев. От испуга я сразу ощутил всю тяжесть ее безвольно поникшего тела. Я попытался осторожно опустить ее в кресло или на кровать, лишь бы не поддаться соблазну и не воспользоваться ее беспамятством, не совершить то, чего, быть может, она совсем не желает, чего желает лишь демон, обуявший ее кровь. Но едва почувствовав, что объятия мои ослабевают, она сонно залепетала:
Читать дальше