Он опустился в плетеное кресло из ивовых прутьев у крайнего столика. Было свежо и сыро. Пока он играл, прошел легкий дождик. Пахло мокрой листвой и размытой землей. Запах, чем-то всегда напоминавший ему тульские ливни, луга за Каширой. Великая мать-сыра земля… «Дети должны родиться на земле, а не на мостовой – да, на земле, откуда хлеб и деревья растут…» Вдруг вспомнились здесь, у подножия Таунуса, в Рейнской долине, пустоши Зарайского уезда, где он бегал мальчишкой по мокрым дорогам. Запах дождя и земли всегда возбуждал в нем эти впечатления ранних лет. И глядя на ель, освещенную газом и всю унизанную, словно бисером, мельчайшими капельками дождя, он вспомнил вдруг где-то в овраге под Чермашней огромный куст, облитый летним дождем, зыбкий, трепетный, весь блестящий и веющий свежей прохладой. «Чуть-чуть плечом задеть, и миллионы брызг обдадут голову…» Хорошо после угарных ночей, вобрав до краев сердца горечь жизни, боря тошноту и отвращение к людям, сжечь себе мозг под этой влажной лаской листвы…
Самоубийцы… Иные из покушавшихся не раз беседовали с ним об этом. Поэт Шидловский, мечтавший броситься с цепного моста в Фонтанку и камнем пойти сквозь ласковую пресную воду на мягкое нежное дно. Молоденький арестантик в Омске, затосковавший в рекрутах и однажды в карауле глухой осенней ночью отомкнувший штык, скинувший сапог и спустивший пальцем ноги курок ружья. Вспомнились слова Петрашевского: «Три месяца лежал подле меня заряженный пистолет… Я принужден был холодным размышлением признать ничтожность своей личности перед лицом природы, я должен был отвергнуть в себе то, что называется свободою произвола… Тогда мне показалось, что единственный выход из этого тупика – заявить своеволие и уничтожить себя».
В тот белый петербургский вечер Достоевскому неясно обозначился образ романа: странный мыслитель, косноязычный какой-нибудь философ, формулирующий безумную, но в системе своей жутко логическую мысль: я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия – это убить самого себя. И уже мерещились вокруг авантюристы, которые хотят использовать этого философа-самоубийцу в своих грязных политических интересах и кровавых подпольных комбинациях.
И вот теперь сам он стоял перед этим неожиданным и грозным велением. Подумать только – один легкий, еле заметный жест, короткий нажим пальца, и ты отодвигаешь от себя мир. Весь мир со всем человечеством, с врагами и самыми дорогими сердцу людьми, весь земной шар с его городами, степями, снегами, закатами, ветрами, белыми ночами, Сириусом… Кажется, это у Гете Вертер, застреливаясь, жалеет, что больше не увидит прекрасного созвездия Большой Медведицы… Да, об этом можно жалеть умирая – прочное алмазное семизвездие, неведомая колесница, мы навсегда расстаемся с тобою… Да, отодвинуть мир – бесстрашно и решительно. Там – великая вселенная, отвергнутая твоей волей, здесь ты, единственный и уже победивший жизнь. И вот свинцовый толчок в сердечную сумку – и мир отпал от тебя, ты несешься в черноту, в неизвестность и, может быть, где-то там, далеко-далеко, в бесконечных глубинах, в бескрайних пространствах замечаешь мерцание, маленький зеленый лучик, затерянную звезду, зовущую своим переливным и чистым огоньком. Это – Земля, навеки оставленная тобою, окровавленная, изъязвленная, болящая, но бросающая в страшную черноту междупланетных пространств свой чистый изумрудный лучик. Да, жаль покидать тебя, маленькая планета…
На Семеновском плацу он мог гадать, мечтать, надеяться, оглядываться в надвигающуюся пустоту, еще ожидая от нее какого-то ответа. Новая природа? Лучи?.. Перерождение?.. Теперь он знал: пустота. Ничего. Конец. Разрыхленная могилка, полная какой-то мутной зеленой жидкости – недавно он видел такую на петербургском кладбище – могильщики черпаком выкачивали воду. И в эту лужу, шлепая и плеская, опускается гроб с полуразложившимся телом. Мокрыми комьями засыпают шестигранник с трупом, буквально грязью заваливают. «Кладбища наши весьма необдуманно расположены в местах болотистых», – вдруг вспомнилась ему фраза из описания столичного града империи, которую он намеревался поставить эпиграфом к одному фантастическому рассказу.
Вдоль колоннады, об руку с рыжекудрой Корой, выступал с павлиньей гордостью франкфуртский банкир. Несмотря на неизменную брезгливую складку у губ, он выглядел победителем. Торжественно и тучно опустился он на стул у одного из столиков. Мягко прошуршал кринолин знаменитой куртизанки. Кельнер уже откупоривал бутылку в белой салфетке и наполнял из золотого горла вином и пеной бокал завоевателя.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу