– Где же он сидел?
– Вон там, у стены.
– Как же он туда пробирался? Столы-то вон какие – чуть не с версту.
– А он вставал на скамью и шагал по всему столу. Иногда по пути ступал в тарелку, но таков уж был его обычай.
После обеда он возвращался к себе или отправлялся с каким-нибудь молчаливым спутником в маленький кинематограф на рыночной площади, где показывали фильму о Диком Западе или о том, как Чарли Чаплин улепетывает от громадного злодея, семеня на поворотах как на льду.
Так он провел три или четыре семестра, а потом с ним произошла интересная перемена. Ему вдруг разонравилось то самое, что, по его мнению, должно было ему нравиться, и он тихо обратился к настоящему своему делу. Внешне эта перемена выразилась в том, что он выпал из распорядка университетского быта. Он больше ни с кем не видался, кроме моего осведомителя, остававшегося в его жизни единственным, может быть, человеком, с кем он держался откровенно и просто, – их связывала искренняя дружба, и я понимал Севастьяна вполне: скромный этот профессор произвел на меня впечатление человека чрезвычайно приятного и самого порядочного. Оба они увлекались английской литературой, и Севастьянов друг уже тогда задумал свой первый опус, «Законы литературного воображения», за который спустя два или три года удостоился Монтгомеровской премии.
– Признаюсь, – сказал он, гладя пушистую голубоватую кошку с серо-зелеными глазами, неизвестно откуда взявшуюся, а теперь удобно устроившуюся у него на коленях, – признаюсь, на этой стадии нашей дружбы Севастьян вызывал у меня тревогу. Когда его не было на лекции, я, бывало, заходил к нему и заставал еще в постели, где он лежал, свернувшись калачиком как спящее дитя, но при этом угрюмо курил, и смятая подушка была обсыпана пеплом, а простыня, которая свисала до пола, была вся в кляксах. В ответ на мое бодрое приветствие он что-то бурчал и не соизволивал даже переменить положения; я, бывало, постою-постою, чтобы убедиться, что он не болен, да и уйду завтракать, а после прихожу опять – а он только перевернулся на другой бок и приспособил туфлю под пепельницу. Предложу принести ему что-нибудь из съестного – у него никогда ничего в буфете не водилось – и потом приду со связкой бананов, и он вдруг начинает шалить как обезьянка и принимается поддразнивать меня какими-нибудь невразумительными безнравственными сентенциями о жизни, о смерти, о Боге, что он особенно любил делать, потому что знал, что мне это неприятно, хотя я никогда не думал, что он это всерьез. Наконец около трех или четырех часов пополудни он надевал халат и шаркал в гостиную, садился, поджав ноги, у камина и почесывал голову, а я в негодовании удалялся. А на другой день я мог заниматься у себя в берлоге, и вдруг на лестнице слышался громкий топот и в комнату вваливался Севастьян – чистый, свежий, взволнованный, с только что конченным стихотворением.
Все это как будто на него весьма похоже, а одна мелкая подробность представляется мне особенно трогательной. Оказалось, что хотя Севастьян совершенно свободно и естественно изъяснялся по-английски, тем не менее его речь неоспоримо выдавала в нем иностранца. Его «р» в начале слова было раскатисто-картавым, и он допускал курьезные ошибки – например, мог сказать, что не схватил, а «поймал» насморк, или что такой-то – «симпатический человек». В некоторых длинных словах вроде « interesting » или « laboratory » он делал ударение не там, где нужно, и неправильно произносил некоторые имена, например « Socrates » и « Desdemona » [40]. Если его поправляли, он в другой раз уж ни за что не делал той же ошибки, но его донельзя расстраивало, что он несовсем уверен в произношении иных слов, и он вспыхивал до пунцовой краски, когда какой-нибудь не слишком интеллигентный собеседник недопонимал его вследствие случайной оговорки. В ту пору писал он много лучше, чем говорил, но все-таки его стихотворения отдавали чем-то не вполне английским. Из них мне не попалось ни одного. Правда, его друг полагал, что одно или два, может быть…
Он спустил кошку на пол и порылся в ящике стола, но ничего не нашел. «Может быть, где-нибудь в чемодане, у моей сестры, – сказал он неуверенно, – но точно сказать не берусь… Такие мелкие вещицы ходят в любимицах у забвения, да и потом я знаю, что Севастьян только приветствовал бы их пропажу».
– А кстати, – сказал я, – в вашем воспроизведении прошлое выглядит удручающе мокрым, с метеорологической точки зрения, – да и нынче, впрочем, та же тоска (стоял понурый февральский день). Скажите, неужто никогда не бывало тепло и ясно? Ведь и Севастьян где-то упоминает «розовые подсвечники огромных каштанов» по берегам какой-то красивой речки?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу