Впрочем, к поре «Красного цилиндра» невралгические боли, за последние три года распространявшиеся во мне подобно мучительному внутреннему «я» – сплошные углы да когти, – наконец добрались до крайних моих оконечностей, обратив задачу печатания в счастливую невозможность. Я подсчитал, что мой скромный доход, – если сэкономить на любимых кормах вроде foie gras [52]и шотландского виски и отложить сооружение нового костюма, – позволит мне нанять опытную машинистку, которой я смог бы надиктовать выправленный манускрипт за, скажем, тридцать тщательно спланированных послеполудней. И я поместил в «Новостях» приметное «требуется» с указанием имени и телефона.
Из трех-четырех машинисток, предложивших свои услуги, я выбрал Любовь Серафимовну Савич, внучку сельского батюшки и дочку знаменитого эсера, незадолго до того скончавшегося в Медоне по завершении жизнеописания Александра Первого (утомительный двухтомный труд, озаглавленный «Монарх и мистик» и ныне доступный американским студентам в посредственном переводе: Гарвард, 1970).
Люба Савич начала работать у меня 1 февраля 1934 года. Она приходила так часто, как требовалось, и готова была оставаться на сколько угодно часов (рекорд, установленный ею при одном особенно памятном случае, – от часу до восьми). Если бы присуждалось звание «мисс Россия» и если б предельный возраст призовых мисс повысили до «ровно под тридцать», красавица Люба завоевала бы этот титул. То была высокая женщина с тонкими лодыжками, крупными грудями, широкими плечьми и радостными голубыми глазами на розовом круглом лице. Ее русые волосы, казалось, вечно были растрепаны, ибо в разговоре со мной она все время сгоняла вспять их боковую волну, грациозно вздымая локоть. Здрасьте и еще раз здрасьте, Любовь Серафимовна, – и как обольстителен был этот сплав «любви» с «Серафимом», крестным именем раскаявшегося террориста!
Машинисткой Л. С. была бесподобной. Едва я надиктовывал, расхаживая взад-вперед, одно предложение, как оно уж ссыпалось в ее борозду подобно горсти зерна и, подымая бровь, она глядела на меня в ожидании новой россыпи. Если во время диктовки меня осеняло, как переменить что-либо к лучшему, я предпочитал не нарушать чудесного чередующегося ритма наших совместных трудов болезненной паузой, потребной для взвешивания слова, – особо нервирующей и бесплодной, когда стеснительный автор сознает, что разумнице за ожидающей машинкой не терпится встрять с пользительным предложением: я ограничивался тем, что помечал у себя в манускрипте место, дабы впоследствии осквернить своими каракулями ее безупречное творенье; но она, конечно же, была только рада перестучать на досуге страницу.
Обыкновенно мы прерывались минут на десять часов около четырех – или около четырех тридцати, если мне не удавалось прямо с ходу осадить всхрапывающего Пегаса. Она на минутку удалялась в скромные toilettes [53]по другую сторону коридора, закрывая дверь за дверью с воистину неземной тихостью, и возвращалась так же беззвучно с наново припудренным носом и подкрашенной улыбкой, а у меня ее уже ожидали стакан vin ordinaire [54]и розоватые вафельки. Именно в эти невинные паузы и начала развиваться некая музыкальная тема – тема судьбы.
Не хочу ли я что-то узнать? (Затяжной глоток и облизывание губ.) Вот, она была на всех пяти моих вечерах, с самого первого, 3 сентября 1928 года, в Саль Планьоль, уж хлопала, хлопала, пока ладоши не заболели (показывает ладоши), и все говорила себе, что в следующий раз будет умницей, наберется духу и протиснется сквозь толпу (да-да, толпу, не надо так иронически усмехаться), и непременно возьмет меня за руку, и выльет всю душу в единое слово, – которого, правда, никак не могла подыскать, – ну и оставалась стоять, осклабясь, как дура, посреди пустевшего зала. А я не стану ее презирать за то, что у нее хранится альбом, в который она наклеивает все рецензии на мои книги – чудесные статьи Морозова с Яблоковым и нелепицы жалких щелкоперов вроде Бориса Ниета и Боярского? А знаю ли я, что это она оставила тот загадочный букетик ирисов там, где четыре года назад погребли урну с прахом моей жены? Мне, верно, и в голову не приходило, что она способна на память прочитать любые стихи из напечатанных мной в эмигрантской прессе полудюжины стран? Или что она помнит тысячи чарующих мелочей, разбросанных по моим романам, вроде крекота кряквы (в «Тамаре»), «что будет до скончания дней отзываться черным русским хлебом, которым в детстве делился с утками», или шахмат (в «Пешка берет королеву») с утраченным конем, «замещенным какой-то фишкой, сироткой иной, незнакомой игры»?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу