Их открытые рты слились в нежном неистовстве, Ван сразу накинулся на ее новую, небесную, юную японскую шею, по которой он, как истый Юпитер Олоринус, страстно томился весь этот вечер.
– Мы помчимся ко мне, едва ты проснешься, плюнь на ванну, накинь первое, что подвернется в ланклозете… – и, ощущая, как выплескивается через край жгучая влага, он вновь набрасывался на нее, пока (Дороти, должно быть, уже на небо заехала!) Адины пальцы не станцевали на его влажных губах, – и она убежала.
– Вытри шею! – отрывистым шепотом крикнул он вслед (кто и где в этой повести, в этой жизни, тоже пытался кричать шепотом ?).
Той ночью, в навеянном моэтом сне, он сидел на тальке тропического пляжа, усеянного загорающими телами, и то поглаживал красное саднящее древко мучимого корчами мальчишки, то глядел сквозь темные очки на тени, которые симметрично залегли по сторонам станового столба, на более светлые затенения между ребер, Люсетты ли, Ады, сидевшей на полотенце невдалеке от него. Погодя она повернулась и улеглась ничком, на ней тоже были солнечные очки, и ни он, ни она не могли различить сквозь темный янтарь точного направления взглядов друг дружки, однако по ямочкам ее чуть приметной улыбки он понял, что она глядит на его (значит, все же его ) багровую наготу. Кто-то, кативший мимо столик, заметил: «Это одна из сестер Вэйн», и Ван проснулся, шепотком, с профессиональной признательностью повторяя онейрический каламбур, соединивший его имя и фамилию, и вытащил восковые затычки, и в чудодейственном акте воскрешения, воссоединения, в коридоре клацнул колесами о порог смежной комнаты столик с завтраком, и в спальню вошла уже жующая, уже осыпанная медовыми крошками Ада. Было всего только четверть восьмого!
– Умница девочка! – сказал Ван. – Но сначала я должен слетать в petit endroit [325](ватер-клозет).
Эта встреча и девять последующих образовали высочайший из кряжей их двадцатиоднолетней любви, сложное, опасное, несказанное сияние которого объяснялось их возрастом. Что-то итальянистое в облике комнаты, ее замысловатые настенные лампы с узорами на бледно-карем стекле, белые крупные кнопки, неизменно порождавшие свет или горничных, окна в тяжелых портьерах, из-за которых разоблачить утро было так же трудно, как жеманницу в кринолинах, лобатые задвижные двери колоссального, похожего на Нюрнбергскую Деву одежного шкапа в коридорчике их люкса и даже подкрашенная гравюра Рандона с косноватым трехмачтовым судном на зигзагах зеленых волн в порту Марсельеза, – словом, атмосфера альберго, в которой протекали новые их свидания, придавала таковым романический привкус (здесь можно бы помянуть в сноске Алексея и Анну!), радостно ощущаемый Адой как остов, обрамление, подпирающее и пестующее не направляемую никаким иным промыслом жизнь на Дездемонии, где единственные боги – это художники. Когда после трех-четырех часов лихорадочной любви Ван и госпожа Виноземцева покидали их пышный приют ради синего марева удивительного октября, сохранявшего мечтательную теплынь во всю пору их прелюбодейства, им начинало мниться, будто они все еще пребывают под защитой тех раскрашенных Приапов, которых римляне некогда водружали в рощах Руфомонтикула.
– Я провожу тебя до дому – мы только-только вернулись со встречи с лузонскими банкирами, вот я и провожаю тебя от моего отеля до твоего – такова была phrase consacrée, которой Ван неизменно уведомлял силы судьбы о происходящем. Одна из предосторожностей, к которой они прибегали с первой же встречи, состояла в том, чтобы не позволять себе предательских появлений на выходившем к озеру балконе, где их мог увидеть любой фиолетовый или желтый цветок разбитых вдоль променада клумб.
Отель они покидали через заднюю дверь.
Обсаженная самшитом дорожка, над которой нависала вечнозеленая секвойя (принимаемая американскими туристами, если они вообще ее замечали, за «кедр ливанский»), выводила их к улице с нелепым названием rue du Mûrier, [326]где роскошная пауловния («шелковица!» – всхрапывала Ада), гордо высясь над газоном, осыпала темно-зелеными сердцевидными листьями публичный писсуар, сохраняя, впрочем, довольно листвы, чтобы покрыть арабесками тени южный бок своего ствола. На углу мощеной, спускавшейся к набережной улочки красовался гинкго (иззелена-золотой, светозарный в сравненьи с соседкой, тускло желтеющей местной березкой). Они шли на юг по знаменитому променаду Фийета, ведшему от Вальве к замку де Байрон (он же «She Yawns Castle» [327]). Модный сезон закончился, и на смену английским семьям, как равно и русским дворянам из Ниписсинга и Нипигона, явились зимующие здесь птицы, как равно и толпы никерброкерных туристов из Центральной Европы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу