Он был предоставлен теперь самому себе, его участь не разделил никто, и он не мог рассчитывать ни на чью помощь и ни на чье сочувствие. Лида не поддержала его потому, что была слишком умна для этого, другие отказались от него – его товарищи, – потому что, в сущности, его личная судьба была им безразлична. И позже ни следователь, ни люди, которые его судили, не испытывали по отношению к нему ненависти, не были воодушевлены жаждой мщения; он подпадал под такую-то статью закона, далекий составитель которого, конечно, не имел в виду никого в особенности. И для всех, кто, казалось, играл известную роль в решении его участи, было совершенно не важно, что вот он, именно он, Амар, через некоторое время перестанет существовать. В этом была, конечно, какая-то, на первый взгляд легко доказуемая справедливость – того же порядка, что своеобразная логика его жизни, приведшая его на гильотину. Но она была чрезвычайно далека от классического торжества положительного начала над отрицательным. Никто никогда не терял времени на объяснение Амару разницы между добром и злом и глубочайшей условности этих понятий. Если он что-нибудь понял из всего, что с ним произошло, то это могло быть только одно: он совершил какую-то ошибку в расчете. Не сделай он ее, никакое сознание своей вины, никакое раскаяние никогда бы не мучило его. Деньги Павла Александровича были бы истрачены, и все было бы в порядке – до той минуты, пока не появились бы какие-нибудь новые факты, которые привели бы его приблизительно к тому, что происходило сейчас. Но вернее всего, он умер бы до этого своей смертью, от чахотки. Он имел несчастье принадлежать к тому огромному большинству людей – вне его личной принадлежности к уголовному миру, – на интересы которого неизменно ссылались все созидатели государственных принципов, все социальные и почти все философские теории, которое составляло материял для статистических выводов и сопоставлений и во имя которого как будто бы происходили революции и объявлялись войны. Но это был только материял. До тех пор, пока Амар работал на бойнях в Тунисе, покрытый зловонной кровавой слизью, и получал в месяц столько, сколько тратил его адвокат в течение одного вечера, проведенного в Париже с любовницей, его существование было экономически и социально оправдано, хотя он этого и не знал. Но с того дня, что он перестал работать, он сделался не нужен. Что он мог бы сказать в свою защиту, кому и зачем была необходима его жизнь? Он не представлял собой больше единицы рабочей силы, он не был ни служащим, ни каменщиком, ни артистом, ни художником; и безмолвный, не фигурирующий ни в одном своде или кодексе, но неумолимый общественный закон не признавал больше за ним морального права на жизнь.
И даже чисто внешне – им в какой-то мере интересовались только до той минуты, пока он не успел сказать, что это он убил Щербакова. После этого признания вокруг него образовалась пустота, и в пустоте была смерть. Даже адвокат, который его защищал, рассматривал его только как удобный предлог для упражнения в судебном красноречии, потому что, в конце концов, что значила для него, мэтра такого-то, жившего в удобной квартире, хорошо зарабатывавшего молодого человека, ежедневно принимавшего ванну, имевшего заботливую жену, читавшего книги современных авторов, любившего пьесы Жироду и философию Бергсона, – что значила для этого далекого господина судьба грязного и больного убийцы-араба?
Теперь все было кончено: он был присужден к смерти и ждал того дня, когда приговор будет приведен в исполнение. Я вспомнил его страшное, темное лицо на процессе, черные и мертвые его глаза. Он, вероятно, не понял ни речи прокурора, ни речи защитника; он понял только то, что приговорен к смерти. Слушая сначала слова прокурора, затем речь защитника, я готов был пожать плечами, настолько ясной казалась искусственность их построений. Но, конечно, это было неизбежно, потому что в юридическом преломлении всякий факт человеческой жизни не мог не претерпеть существенного искажения. Прокурор сказал:
– Мы здесь не для того, чтобы нападать, мы пришли сюда, чтобы защищаться. Вынося смертный приговор обвиняемому, мы защищаем те великие принципы, на которых строится существование современного общества и всякого человеческого коллектива вообще. Я имею в виду прежде всего священное право каждого человека на жизнь. Я бы хотел, чтобы все было выяснено и не оставалось никаких сомнений.
Я заранее отрицаю возможность ссылки на какие бы то ни было смягчающие обстоятельства. Я бы хотел, чтобы они существовали, потому что их отсутствие равно смертному приговору, и если бы моя совесть позволила мне не настаивать на таком решении суда, я без колебаний обратился бы к анализу этих смягчающих обстоятельств. К сожалению, как я только что сказал, их нет. И я полагаю, что нарушил бы свой долг, если бы не напомнил вам, что мы судим сейчас человека, который является убийцей вдвойне. Первое преступление, к несчастью, безвозвратно. Но тот, кто должен был стать второй жертвой обвиняемого, избежал участи Щербакова только благодаря безошибочному в данном случае действию аппарата правосудия, того самого правосудия, во имя которого я обращаюсь к вам. План обвиняемого был построен так, что подозрение в убийстве должно было пасть на невинного человека, лучшего друга убитого, молодого студента, перед которым впереди вся жизнь. Если бы проекты обвиняемого могли быть выполнены так, как он хотел, на скамье подсудимых сидел бы человек, смерть которого была бы на его совести. К счастью, это не так. Но этот человек обязан своей жизнью и свободой вовсе не великодушию обвиняемого. С тем же холодным зверством, с каким он убил свою первую жертву, он отправил бы вторую на гильотину. Поэтому я подчеркиваю, что он убийца вдвойне. И если его участь вызвала у вас сожаление, вспомните о том, что вашим здравым и беспристрастным суждением вы спасете, быть может, еще несколько существований.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу