Молодой доктор продолжал пристально смотреть в лицо больного, в его закрытые, будто спящие глаза; он смотрел на его сжатые, будто замершие губы, на приподнявшиеся на висках и слегка дрожавшие жилки и следил за слабым, нервным дрожанием его пульса.
В комнате он был не один. Подле самой постели больного стоял и также смотрел ему прямо в лицо камердинер Андрея Васильевича, француз.
Он думал:
«Если князь умрет, то я потеряю хорошее место. Нужно бы чем-нибудь за то себя вознаградить, чем-нибудь себя обеспечить. Нужно воспользоваться чем-нибудь из того, что у меня на руках. Чем же? Бриллиантовыми пуговицами с кафтана, или которым-нибудь брегетом, или тростью, вот с набалдашником из яшмы, с вставленными крупными бриллиантами? Лучше всего и тем, и другим, и третьим, а если можно, то и табакерку захватить, которую мы в Париже для той молоденькой актрисы заказывали, да не успели отдать. Эти олухи пока хватятся – я далеко буду!»
Нечто подобное, только в несравненно скромнейших размерах, думала барыня из мелких соседок, явившаяся незвано-непрошено ходить за больным и уставлявшая в это время на столике в холодную воду со льдом различные банки и склянки с лекарствами. Ее очень соблазняли серебряные ложечки, брошенные там и сям, которые в суете так легко можно было взять.
Ничего подобного не приходило в голову старой Силантьевне, вынянчившей всех трех княжат и любившей Андрея Васильевича, как старшего и наиболее к ней приветливого. Она сидела на скамеечке и тихо плакала. Ей очень хотелось бы повыть, поголосить, как она называла. Смолоду же говорили, что она мастерски умеет выть. Но увы, ввиду строгого запрета и страха перед немедленным изгнанием, она должна была плакать молча.
В комнате стоял еще Гвозделом, одетый в княжескую ливрею, которая сидела на нем, как на корове седло. Он был позван сюда, потому что мог поднимать и ворочать князя, пожалуй, вместе с кроватью. Стояли еще: комнатный дежурный и два казачка, на случай необходимых посылок. В раскрытых дверях виднелись еще: старый дворецкий, ключница, Федор, несколько лакеев и женщин из домовой прислуги, а также несколько посторонних любопытствующих с села, имевших случай сюда пробраться: старая дьяконица – вдова умершего дьякона, пономарша, харчевница и еще кое-кто, кому дома делать нечего, а везде совать свой нос – страсть.
– А что, коли умрет, наймут плакать? – спросила старая дьяконица у харчевницы, зная ее давнишнюю дружбу с Силантьевной, дворецким, ключницей и вообще с аристократией домовой прислуги.
– Как чать не нанять! – отвечала харчевница. – Ведь заправский князь, большой барин. Нельзя же такого барина да в молчок, как нищего какого, хоронить.
– А ведь как батюшка-то его, князь Василий Дмитриевич, помер, – тоже ведь большой барин был, – а не то что плакальщиц не нанимали, и своим-то голосить не дали. Я хорошо помню. Мужа читать позвали, а нас ни-ни! – заметила пономарша.
– Он тогда запретил, – ответила харчевница, махнув рукою на постель. – Из чужих земель тогда воротился и говорит: «Нехорошо, неприлично!» В чужих землях, вишь, не плачут, и не велел.
– В чужих землях! Да там о ком плакать-то? – рассудила дьяконица. – Все немцы, хранцузы да басурманы разные живут. Еще бы о них плакать! Коли умер который, так туда ему и дорога; одним басурманом меньше! А по нашем, заправском, православном князе, да как не плакать? Хоть бы и не платили, так все же поневоле голосить пойдешь.
– Вишь ты! А вот не велел! – резюмировала харчевница. – Матушка-то его, княгиня Аграфена Павловна, потом очень сердилась и огорчалась. Дескать, неужели сто рублей пожалеть на плакальщиц, а отца хоронить, будто какую мелкую сошку-помещика? А он все свое: дико, говорит, и грех. А какой тут грех? По-моему, бедным людям работа. Ну да и то, перепадет им что за вытье, ко мне горло промочить зайдут, – высказалась харчевница.
– Зато как княгиня-то Аграфена Павловна побывшилась, – начала рассказывать пономарша, – его-то не было, в каком-то настранном государстве, говорят, звезды считать учился. Похоронами-то распоряжался молодой княжич Дмитрий Васильевич, – князь Юрий с матерью-то в разладе был и только в самый день похорон приехал, – так тот не только что всех своих баб сгоном на вой согнал, да и чужих плакальщиц чуть не с сотню нанял. Четыре дня голосили без устали. На похоронах, впереди гроба-то, чуть не с версту все плакальщицы шли и во всю мочь голосили. Таково жалостно было, как по матери родной плакали. А тут была одна из Пенькова; как начнет она причитать да приговаривать, откуда что берется, кажись, камень и тот бы расплакался.
Читать дальше