– На-кась тебе, бабушка, семитку.
– Поди, я тебе покажу нашу Варшаву, – благодарит старуха.
– Рюмочку, старушка, поди пропусти!
– И тебе покажу. Погоди только немного. Что, лучше небось Москвы-то?
– Москва, бабушка, прямо тебе сказать, не в пример лучше Аршавы.
– Папиросочки не хочешь ли? – спрашивает у польки кринолин, внимательно следивший за ее рассказом.
– Не курю я их, милая. Тогда девушки не курили, а у вас не привыкла.
Кринолин конфузится.
– На вот, бабушка-голубчик, продай кому-нибудь, – и при этом кринолин, в сильном замешательстве, сует старухе потертый бумажник. – Я вот только папироски выну.
– Самое, надо полагать, кто-нибудь так же обманул, вот и разжалобилась, – говорит закутившая чуйка. – Сейчас умереть, я теперь эту самую девку всем сердцем моим возлюбил!.. Эй, милая, сядь-ка к нам, воротись!
Кринолин послушно возвращается к столу кутилы и садится.
– Можешь ли ты понимать честь? – спрашивает чуйка девушку.
– Могу, – отвечает она без запинки.
– Так ты ее и понимай! Я с нонешнего дня даю тебе содержания десять рублев кажинный месяц. Донскова!
– Чудесно! – лютуют припевалы. – Андрей Ильич, уважь, милый человек, попляши!
– Умеешь плясать? – спрашивает у девушки раззадоренный Андрей Ильич.
Еще бы не умела плясать крымская старостиха, эта Волга-девка, увенчанная стразовой диадемой!
– Ярославка, што ли? – спрашивает Андрей Ильич, ухарски драпируясь для предстоящей пляски своею синею чуйкой.
– Оттуда были! – отвечает старостиха, воодушевляясь лихими манерами Андрея Ильича.
– Ну, мы с Дона! Густая толпа окружает их.
– Валяй Спирю почаще! – кричит Андрей Ильич музыкантам, и при первых коленах его в воздухе повисли и дружный хохот, и загвоздистая похвала.
– Дашка! Не выдай московских-то! – умоляет старостиху оборванный кузнец, первый крымский плясун, в сапожных обрезках. – На свою сторону приедет, хвастать будет: никто-то-де его не переплясал у нас, – поощрял он Дашу, дрожа и замирая в лихорадочном волнении.
Гикает и гогочет, как казак в бою, Андрей Ильич, и за ним все гикают и гогочут, потому что, ровно огненный змей, жжет и палит он всех своею жаркою пляской степною. Вприсядку сел он, так-то и кружит, – кружит и соловьем голосистым свистит. Полштоф целый по самым маленьким рюмкам одному можно было бы разобрать в то время, как он козловыми каблуками крымский пол бороздил. А она, старостиха эта, все голубкой, голубицей такой ласковой вьется около него, словно с крыльями.
– Где такая девка родилась? – кричат.
– Э-эх, кабы не бедность!
А она все вьется около Андрея Ильича. Вилась, вилась так-то она да платьем своим голову казачью вдруг всю и закрыла – и посмеивается.
Тут и вспомнил «Крым», что это за мужик такой Спиря, смешливый Спиря мужик; всякому он норовит ногою нос утереть.
Близким громом загремел «Крым», когда вспомнил про Спирю.
– Вот он какой, Спиря-то, – орут двадцать голосов.
– Тут, брат, огнем не возьмешь!
– А возьмешь тут смешками.
– Верр-но! Молодец, Даша!
– Истинно лучше! – шумно соглашается с толпою казак. – Только же не может женщина ничего лучше нашего брата сделать… Валяй степную, братцы! – кричит он музыкантам. – На барыню переворачивай!
Замерли все. Тишь как в могиле стояла, когда первая скрипка на квинте потянула свое протяжное вводное и-и-я-ах!..
Молнией сверкнул на струне первый слог огненной песни. Дружно подхватили его другие скрипки, контрабас и звонкие флейты; но всех их заглушил своим ахом запылавший Андрей Ильич – и пошел…
Сыплется частая дробь, будто осенний дождик в стекло, воет Андрей Ильич неудержным ветром степным и прет в толпу черными глазами, так что дыхание у всех захватило, страх обуял.
– Ступнуть не дам, девка! – злобно и страстно кричит он уничтоженной Даше. – С белого света как былинку сдую!
– Братцы! – умоляет кузнец-плясун, – кричите скорое: ура! Где ж нам, московской гольтяпе, по-евойному…
– Ур-рра-а! – берут враз сто грудей.
– У-р-рр-а! – подхватывают сидящие за столами.
И летит это ура, как какая грозная буря, в другую залу, увлекая за собою все дышащее в трактире, оттуда стремится на крыльцо, на вольный воздух и, здесь схваченное извозчиками, пронизывает собою густой мрак осенней ночи и, наконец, тихо улегается на липовых вершинах соседних бульваров, распугивая усевшихся на ней грачей и ворон…
– Тише, господа, пожалуйста, потише, – уговаривает публику седой приказчик, – полиция, пожалуй, придет, что толку?
Читать дальше