Горе пьющее и горе излечивающее, то есть тощий солдатик и дядя Петр, в одно время со мной вылетели из ворот вскачь на своих поджарых лошаденках и стремглав бросились в разные стороны проезжей степной дороги…
…Шел я – и опять думал о скорбевших некогда и скорбящих теперь на этой дороге. В ее застланной пыльными туманами дали рисовались мне лица, захлестанные зимними вьюгами и проливными летними дождями, иссушенные летним зноем и страшным трудом – идти по ней, бесконечной, заваленной или снежными сугробами, или песками горючими.
Давнишний житель больших городов, я начал уже забывать картины и лица степной дороги. Моя память отказывалась напомнить мне подробности разнообразного горя, которое так давно ходит по этой дороге, измученное, истерзанное, обезумевшее и окаменевшее в своих страданиях до полного равнодушия к ним.
Волнами света залило пустыню яркое солнце. Каждая песчинка блещет в глаза граненым алмазом, но свет ничуть не развеселяет картины. Угрюмо хмурятся густые вешки, а издали, человек словно, машет и зовет вас к себе великан-верста, как будто от тяжелого удара чьего покачнувшаяся набок. Дощечки, прикрепленные к ее верхушке, с одной стороны обиты кем-то; самая верхушка, в этом месте раздолбленная плотником-дятлом и прогнившая, кажет вам смертную рану человека, у которого разнесен череп лихим кистенем лихого степного молодца…
Все более и более я начинаю припоминать вас, лица и сцены проезжей степной дороги!
Позади меня раздались чьи-то спешные шаги. Со мной поравнялся человек огромного роста. Серое сукно его свиты изветшало до такой степени, что кажется сотканным из паутины. Из его лаптей выглядывали наружу пальцы, сбитые дорожными камнями, исколотые погоревшей и колючею травой дорожных тротуаров.
Всего меня окинул странник своим острым взглядом, так что, кажется мне, я никогда не забуду этого лица, почерневшего на солнце, как сажа, обросшего густой черной бородой, серьезного, каменного, так сказать, лица, которого так боятся крестьянские дети, когда они, оставленные отцами и матерями домоседничать, вдруг завидят, что с того конца деревни идет к ним какой-то незнакомый, пугающий дядя. Смотрят, смотрят издали дети, как подходит к ним дядя своими широкими, мерными шагами, и когда он подойдет к ним настолько, что они увидят его бесстрастное, угрюмое лицо вместо ожидаемых ласковых лиц отца и матери, – стремглав бросаются от него в разные стороны и мгновенно запрятываются по молчаливым гумнам, по темным хлевам, по жарким до удушливости подпечьям. А молчаливый дядя равнодушно идет по оставленной деревне, нисколько не интересуясь тайными причинами, которые не дают обрушиться ее старой деревянной церкви, – так заботливо наклонил он вниз свою голову, что ни резные коньки, украшающие верхи деревенских изб, ни длинноногие солдатики, измалеванные зеленой краской на скрипучих воротах, очевидно вовсе не занимают его, потому что одинокая бродячая жизнь приучила странника к молчанию. Дива разных краев сделали его равнодушным к обыкновенным видам степного села. Смотря на нашу степь, он, может быть, вспоминает теперь пустынность степей прикаспийских или в локов соловецких; солнце, позолотившее теперь старую, развалившуюся сельскую церковь, переносит его мысли под солнце Киева или даже Иерусалима, еще более яркою позолотой обливающее там великолепные храмы, а потому и живой человек не оживил проезжей степной дороги. Молчаливо печальный и равнодушный, как самая дорога, спешит он мимо меня смотреть новые страны, новые дива. И опять я остался один…
Я стараюсь определить себе, какой именно из типов проезжей степной дороги промелькнул сейчас мимо меня. Будь это, думаю я, мещанин-одиночка, оплевавший несправедливый приговор мироедов, присуждающий его в солдаты без вины и очереди, у него непременно в руках была бы гармоника, а из длинного голенища выглядывал бы узорчатый чубук самодельной кореньковой трубки. Знаю я: весело он вступил бы со мной в разговор, назвал бы себя главным приказчиком самого богатого в околотке купца, а после выкуренной пополам трубки и лихим манером сыгранной и спетой песни, он сперва обиняками, а потом, не утерпевши, прямо рассказал бы мне свое лютое горе, которым, говоря словами его песни, он, «мальчонка разнесчастный, своей родины лишен»… Точно так же нельзя было назвать угрюмого человека и тем божьим странничком, жизнь которого прошла в непрерывной молитве и в трудных переходах из одного монастыря в другой, потому что такой странник при встрече со мной непременно приветствовал бы меня добрым желанием мира и спасения души моей. Может, впрочем, это был несчастный смерд, сорвавшийся с барской рогатки. Этот смерд действительно мог быть таким же печальным и молчаливым, как и человек, встретившийся со мной, но только не прошел бы он мимо меня, не сорвав с меня моего короткого немецкого сюртука…
Читать дальше