– Братцы! Бойтесь бога… Усмиритесь вы, ради создателя…
– Не-ет! По нонишним временам, ежели ты так-то своим умом-то будешь шириться… Ум да ум у меня… Подожди! Мы тебя посократим…
– Это ты все с своим умом-то; а я к тебе, напротив, с политикой подошедчи; но ты же, свинья, что со мной сделал? Вместо приятного разговора вон куда маханул…
– Встряхивай, встряхивай его! Нечего разглядывать-то, не узорчатый… Махай!..
– Эй вы, сволочь! Загорланили! Лишних два часа проморю на работе, – покрыл всю эту свалку грозный командный баритон, звучавший немецким акцентом.
Баталия смолкла, и после нее на петербургском дворике остался только клочок пасмурно-свинцового неба, которое безустанно обсеивало его какою-то полумерзлой, полуталой слякотью, да дворники, сопровождавшие свои старания сместь эту слякоть энергическими поплевываниями на свои руки и ругательствами вроде следующих:
– Нет! Надо полагать, ее отсюда – слякоть-то эту гнилую – один черт выметет!.. Откуда только берегся? Шабаш, братцы! Гайда в портерную… Черт ее возьми и с чистотой-то совсем… Кажется бы, на зфдакую мразь и глазам-то обидно глядеть…
Ни один из этих петербургских жизненных воплей не мог пробраться в квартиру Ивана Николаевича Померанцева, служившего в одном из присутственных мест столицы. Черная клеенка, которой с наружной стороны была обита дверь Померанцевой квартиры, смотрела на посетителей каким-то мрачным и бесприветным взглядом, как будто говорившим: «Напрасно ты, брат, к нам притащился! Нам и без тебя хорошо!» Колокольчик звякал сердито и хрипло, что весьма походило на ворчанье старого лакея – барского любимца, который, в видах охранения господских интересов, огрызается на всякое, даже самое ласковое слово, сказанное ему посторонними лицами. Оконные рамы никогда не выставлялись, и самые окна, вплотную завешенные белыми сторами, если на них смотрели со двора, представляли собою удивительное сходство с тою не то сердитою, не то страдальческой безжизненностью, которая обыкновенно бывает разлита по лицам слепорожденных.
Впечатление, которое производит на людей Иван Николаевич собственной особой, было не лучше впечатления, производимого его квартирой. Вообще он имел угловатые, так называемые медвежьи манеры, сутулую спину, угрюмое, обросшее страшной растительностью лицо и черные глаза, с постоянным и крайним недовольством устремленные в землю.
Разговаривать с добрыми приятелями Иван Николаевич был тоже не особенный охотник. Рассматривая по своему обыкновению персть земную, он на все вопросы отсыпал лаконически: «да! нет! отвяжитесь!»
– Душечка! Померанчик! – подтрунивали над ним его департаментские сослуживцы. – Подари словечком, – я тебя за это в сахарные уста поцелую. Улыбнись, дитятко, покажи зубки. Ну же, показывай – не упрямься! Агу, голубчик, агунюшки!
– Полно вам потешать вашу дурость, – отрезывал Иван Николаевич. – Советую вам скрыть ее поскорее вот в эти бумаги, а то она слишком глаза мозолит порядочным людям. Право, так-то выгоднее будет для вашей неопытной юности.
– Припомните ваши слова, господин Померанцев, – стушевывался насмешник. – С вами по-товарищески пошутить хотели, а вы…
– Отвяжитесь! Я вам вовсе не товарищ, – не повышая и не понижая своего сердитого тягучего голоса, заканчивал Померанцев, и почему-то всегда выходило так, что после этого голоса во всем столе надолго воцарялись те минуты безмолвия и даже как будто какой-то конфузливости, про которые люди говорят, что во время их пролетают тихие ангелы.
Только после долгого времени в какой-нибудь курительной комнате или в уединенном архиве возобновлялись прерванные подобными минутами разговоры:
– Чего это ты, братец, спустил этому скоту – Померанцеву? Как он тебя за простую шутку отделал? Струсил… Да я бы его на твоем месте…
– Да ну его ко всем чертям! Стану я со всяким дикарем связываться. Это дикарь какой-то, а не товарищ. Ни сам никуда не ходит, ни к себе не зовет. Слова по году не дождешься. Подсолить вот ему следует, чтобы он к медведям служить-то из департамента убирался…
Многоразличный пролетариат, присущий каждому петербургскому дому, в виде дворников и поддворников, приказчиков в мелочных лавочках и их подручных, часовых, стоящих около дома, и их подчасков, старых прачек, отбирающих у давальцев белье, и их молодых помощниц, зараженных неизлечимою страстью часто шататься по одиноким людям с многообещающими улыбками и с вопросами относительно того, «как сударю угодно будет, чтобы груди пущены были – плойкой или в аглицкий трахмал», – весь этот люд, говорю, злился на Ивана Николаевича гораздо более, чем злились на него его департаментские друзья.
Читать дальше