Привычки отделяли его от них не менее, чем теории. Для аристократов, для людей салонов, куница или крыса не более как существа неопрятные и ничтожные. Курица – резервуар для яиц, корова – вместилище для молока, осел пригоден лишь на то, чтобы везти овощи на рынок. На такие существа не глядят, от них отворачиваются, когда они проходят; в лучшем случае смеются над ними; их трудами живут, как и трудами их товарищей по ярму – крестьян; но мимо них проходят быстро; было бы унижением мысли задерживать ее на подобных предметах. <���…> Эти разодетые сеньоры и дамы, которые привыкли всю жизнь кривляться, чувствуют себя хорошо лишь в окружении скульптурно обработанных панелей, перед сверкающими зеркалами; если они соглашаются опустить ногу на землю, то лишь в разделанных аллеях; если они готовы переносить окружение вод и лесов, то лишь в форме водяных букетов, извергаемых из пасти металлических (airain) чудовищ, и лесов alignes en charmille (вытянутых в аллеи). Природа им нравится, лишь обращенная в сад…
По мере врастания в XVIII век правила сужаются еще строже, язык становится рафинированным, красивое заменяет собою прекрасное; этикет уточняет мельчайшее движение и разговор; устанавливается кодекс, как садиться и как одеваться, как делать трагедию или произносить речь, как драться и как любить, как умирать и как жить: литература становится машиной фраз, а человек – куклою для реверансов. Руссо, который первым восстал и выступил против этой ограниченности искусственной жизни, казалось, первым открыл природу, – Лафонтен, не протестуя и не декламируя, открыл ее до него…»
То, за что ратовал Руссо открытой полемикой и лозунгом, то до него через художественный образ и форму говорили произведения Лафонтена:
«Он защитил своих зверей от Декарта, который из них сделал машины. Он не позволяет себе философствовать, подобно докторам, но скромно просит разрешения и в порядке робкого предположения старается изобрести душу на потребу (a l’usage) крыс и кроликов…» Мало того: «Подобно Виргилию, он жалеет деревья и не исключает и их из общей жизни. "Растение дышит", – говорил он. В то время как искусственная цивилизация стригла в форму конусов и геометрических тел деревья Версаля, он хотел сохранить свободу их зелени и их росткам…»
Бездушный геометризм и метафизика здесь порождают в порядке антитезы неожиданное возрождение всеобщего анимизма.
Анимизм, в котором глухо бродят мысли и ощущения о связности всех элементов и царств природы задолго до того, как наука разгадала конфигурацию этой связи в последовательности и стадиальности. В ногу шло и объективное познавание окружающей природы.
До этого иного пути, чем снабжение окружения собственной душой и суждение по аналогии с собственной, человечество не знало.
Об этом вещает еще древний китаец <���в притче > «Радость Рыб»:
«Чуань Цзе и Хуэй Цзе стали на мосту, ведущем через реку Хао. Чуань Цзе сказал: "Смотри, как носятся по воде пескари. Это радость рыб".
"Ты не рыба, – сказал Хуэй Цзе, – как же можешь ты знать, в чем состоит радость рыб?"
"Ты – не я, – возразил Чуань Цзе, – как же можешь ты знать, что я не знаю, в чем состоит радость рыб?"
"Я – не ты, – подтвердил Хуэй Цзе, – и я не знаю тебя. Но я знаю, что ты – не рыба; поэтому ты не можешь знать рыб!"
Чуань Цзе ответил: "Вернемся к твоему вопросу. Ты спросил меня: как можешь ты знать, в чем состоит радость рыб. По существу, ты сам знаешь, что я знаю, и все-таки спрашиваешь. Но все равно, я это знаю из собственной моей радости от воды"». (Der alte Chinese Tschuang-Tse. Deutsche Auswahl von Martin Buder. Insel Verlag. Leipzig, 1910.)
Все это, однако, не мешает Лафонтену острейшим образом наблюдать героев своих в жизни. Очеловечиванье их нисколько этому не мешает. Пожалуй, даже наоборот. Вспомним, например, Гранвилля 18, где натура человеческая с образом животных сплетается совершенно неразрывно.
«Однажды он (Лафонтен) должен был обедать у м-м Гарвей. Он опоздал и пришел лишь к ночи. Он провел время, наблюдая за похоронами муравья, проводил его до места последнего упокоения; затем проводил участников кортежа обратно до их жилища…»
Отсюда – такое знание быта и нравов, поведения животных, невольно складывающихся в образ и характер, подобный человеку. Отсюда – такое умелое распределение ролей. Муравей – по-французски он женского рода – и по облику своему, сухому, худощавому, затянутому в талию и одетому в черное, конечно, походит на неустанную хозяйку, экономную и деловитую. У лягушек обычно глупые роли: но, вглядевшись в их круглые тупые глаза, невозможно не согласиться с подобным распределением ролей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу