Мишу передернуло от этой простой и, казалось бы, на поверхности лежащей мысли, и в тот же момент смолкло всеобщее пение, завершившееся словами: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века. Аминь». Солев заметил, что длинное, единообразное по музыкальному рисунку хоровое повествование об основах христианства велось от первого лица. «Значит, каждый поет о себе, о своей вере, и фишка тут совсем не в первом лице… Мало ли песен поется хором от первого лица – во время застолий, например, – подумал он и почувствовал, что мысль его неудержимо проваливается в какие-то нежелательные глубины. – Фишка в том, что прихожане верят в то, о чем поют. И если я тоже поверю в это и стану идти по жизни в соответствии с верой, то тогда, само собой, превращусь в православного и смогу понять православных. Но! – Мишу вновь передернуло. – Но если такое случится, то я не смогу понять никого, кроме православных! Чтобы петь хором, нужно знать слова и смотреть на дирижера! Чтобы не отвлекаться от пути, надо исключить окрестности из поля видимости, надо шоры на глазки надеть! Это же смерть для писателя!..»
– Что с тобой? – тревожно шепнула ему Софья Петровна. – На тебе лица нет!
– А что есть? – невесело пошутил Миша, безуспешно пытаясь унять крупную неврастеническую дрожь. – Я выйду ненадолго, проветрюсь.
– Тебе плохо? – спросил Виктор Семенович.
– Не волнуйтесь и не отвлекайтесь. Я вернусь.
По пути к выходу Солев вплотную столкнулся с Геной Валерьевым, кивнул ему и вырвался на свободу.
«Плохо, что заметил…» – обеспокоенно подумал Гена, кивая в ответ. Ведь так приятно было посматривать на этот соляной столб и гадать он или не он, и зачем, в любом случае, на службу пришел, и как ему, невоцерковленному, эта служба видится… И ведь думает он о чем-то, размышляет: в церкви либо молятся, либо размышляют, иначе как здесь два часа простоять?.. Внезапно Валерьев понял, что последнее рассуждение направлено против него же и постарался впредь не отвлекаться от молитвы. Но почти сразу после Символа веры, когда еще не исчезло пощипывание в области солнечного сплетения и окружающее оставалось радужно-переливчатым, соляной столб конвульсивно вздрогнул, кратко переговорил с рядом стоящими (ничего себе!) и направился к выходу, попутно узнав Гену и кивнув ему. «И впрямь Солев, – подумал Гена. – А «мама, папа, я – счастливая семья» – это, скорее всего, его родители и брат. Как всё приятно переплелось… Стоп! Не отвлекаться!»
Сидя на лавочке возле прицерковной клумбы с бархатцами, Миша слегка успокоился, и дрожь прекратилась. На безоблачном небе вовсю светило солнце и половинчато сиял купол: верхняя его часть и крест были вызолочены, а нижняя была черна, и парень подумал, что купол похож на шапку Мономаха, и, усмехнувшись, молвил:
– Тяжела ты, шапка Мономаха!
На бархатцах сидели пчеловидки – насекомые безобидные, которых он не раз лавливал в детстве, привязывал к лапке нитку и, держа на таком поводке, выгуливал некоторое время. Поначалу привязанные пчеловидки с мощным жужжанием тянули вперед, но потом уставали и садились на руку, и тогда их нужно было отпускать – либо вместе с ниткой, либо без нитки и без лапки. «Поймать, что ли? – подумал Миша с улыбкой. – Всё равно никто не видит…»
А Гена, хотя и следил за собой, проговаривая вслед за дьяконом слова ектеньи и вовремя кланяясь, всё-таки отвлекся. Да оно и простительно, тут бы любой отвлекся, и отвлеклись уже – вон, поглядывают искоса в их сторону, удивляются. Как же он их раньше-то не заметил? За Мишей наблюдал – вот и не заметил. Удивительно, конечно, но ведь у Бога всего много… И все-таки как же они могут службу понять? Ну, «Верую…» и «Отче наш…» могут по губам у дьякона прочитать, но остальное-то как? «Опять отвлекся! – раздосадованно подумал Валерьев. – Вот были бы у меня шоры, как у лошадок, чтобы глазками по сторонам не стрелять… Хотя с шорами я бы просто башкой бы вертел, шоры тут не спасут!..» Подумав так, он принялся творить Иисусову молитву и вскоре сосредоточился на службе.
«Короче, на чем я остановился? – строго спросил себя Миша, приструнивая мысли, расползшиеся по воспоминаниям о детстве, и слушая укоризненное жужжание плененной пчеловидки. – А остановился я на том, что православных мне не понять до тех пор, пока сам я не стану православным. А если я превращусь в православного, то не смогу и не захочу объективно писать об иноверцах. И так, кстати, с любой религией. И если я куда-нибудь вживусь до такой степени, что надену на глаза шоры этой религии, то как писателю мне придет писец, причем пятилапый. И что же выходит? Выходит, что писатель должен быть оборотнем-притворяшкой-имитатором, а иначе он будет дудеть в одну дуду и этой своей дудой довольно быстро заколебает читателя. Писатель должен быть свободным!» – решил он и, разжав пальцы, отпустил пчеловидку, после чего поднялся с лавочки и вернулся в церковь. Солев не стал проходить вглубь храма, а остановился в притворе, в месте, удобном для наблюдения, и мысленно скаламбурил: «Притвор – для притвор!»
Читать дальше