В ленинградском Доме Кино показывали фильм Бюнюэля "Андалузский пес", который уже прошел в Москве, но Рейном, оказавшимся в то время в Ленинграде, не был охвачен. Будучи Рейном, который в своей чрезмерности мог ухватить хвост самой яркой кометы, Женя не мог признаться Найману, что не видел картины Бюнюэля. Такое признание лишало его титула знатока западного синематографа. Пожелав приоткрыть завесу реального, не упустив при этом фантастического, Женя пустился по скользкому шнуру, пронзающему цирковую арену. "За что ж вы Ваньку-то Морозова?" Рейн выслушал приглашение Наймана и, распахнув свои черные и лукавые глаза в порыве беззащитной откровенности, сказал так: "Фильм 'Андалузский пес' я уже неоднократно смотрел. Помню и прихожу в восторг буквально от каждого кадра. Однако делать мне сегодня особенно нечего. Так что по всем показаниям небесной сферы мне надлежит составить тебе компанию". И они отправились на просмотр.
Кому довелось когда-либо ознакомиться с данным шедевром Бюнюэля, наверняка вспомнит тот начальный кадр, где экран заполняется очертаниями фотогеничного глаза, принадлежащего беззаботно бреющемуся опасной бритвой и в тот момент ничего опасного не подозревающего мужчине. И тут, в этом самом обманчивом месте безмятежность ситуации нарушается. Уже успевший околдовать зрителя фотогеничный глаз мужчины разрезается по вертикали опасной бритвой, опознаваемой из предыдущего кадра.
"При звуках разрезаемого глаза", как повествовал нам невозмутимый Толя Найман, закончивший, как и Рейн, высшие сценарные курсы в Москве, мой компаньон, просмотревший тысячи западных кинолент, потерял ему очень присущее сознание и остался в таком положении до того момента, пока в кинозале не восстанавили утраченного во время показа фильма электрического освещения. Очнувшись от своего обморока и оценив ситуацию с полунамека, Рейн небрежно бросил застывшему в блаженном ожидании Найману: -Я всегда в этом месте теряю сознание. Просто рок какой-то".
СПОРЫ ЧАСОВ МЕЖДУ СОБОЙ
В то время как вокруг на бесчисленных колокольнях и старинных зданиях били часы, далеко до назначенного часа начинали бить и долго еще и после него били, запаздывая и мечтая. Они даже среди дня были явственно слышны, а ночью это были целые разговоры и споры часов между собой, когда вдруг кто-то из них высоко-высоко и странно возглашал час,
близкий к заре, на мгновение воцарялось молчание, и вдруг далеко-далеко и полные как бы всем разочарованием и усталостью мира, как будто из ада, отвечали им еле слышно и явственно запоздалые хриплые звоны.
Борис Поплавский
С остроумием Толи Наймана и с Толей самим мы столкнулись задолго до того, как Толя узнал о нашем существовании. Помню первое появление на заседании университетского Литературного Объединения (ЛИТО), которым руководил профессор литературы Евгений Иванович Наумов. Мы с интересом вглядываемся в лица молодых ленинградских поэтов, сидящих на возвышении и представляемых Наумовым поименно. Очередь доходит до Наймана, которого Наумов, оговорившись, называет Нейманом и, как это случается с людьми теперешнего нашего возраста, зацикливается на своей ошибке, тогда как Толя не устает его терпеливо поправлять: "моя фамилия Найман." Неуклюже пытаясь объяснить, что фамилия Нейман всплывает в его памяти по ассоциации с фамилией друга, бывшего командиром его взвода, Наумов приносит Найману извинения: "пожалуйста, простите меня за непреднамеренную вольность, товарищ Нейман", - говорит он в заключение, снова исказив Толину фамилию. "Я вам вашу вольность прощаю, товарищ НЕ-УмОв", отвечает ему невозмути-мый Толя. К неиссякаемой теме толиного остроумия я еще вернусь в другом контексте.
Авторитет Бродского, хотя и возник спустя много лет после их знакомства, затмил авторитеты Рейна и Наймана, причем, затмение было, вероятно, такой силы, что и тот, и другой забыли подробности их первой встречи. При этом нельзя сказать, чтобы каждый из них не выполнил святого долга перед потомством, не создав своей особой версии знакомства с другим. Более того, обе версии благополучно сосуществуют в печати, хотя и отличаются друг от друга примерно так же, как миф об Орфее, описанный Овидием, отличается от мифа об Орфее, воспетого Виргилием. Можно, конечно, еще добавить, что сережина версия, сообразно со стилем ее автора, скупа и лаконична, как "Георгики" Виргилия, в то время как осина начинена вещными подробностями, как "Метаморфозы" Овидия. При этом, в обеих версиях важнейшим является не то, что их разъединяет, а то, что их связывает.
Читать дальше