– Уж постараюсь, памятуя о вашем рассказе, – хмыкнул Чехов, однако не слишком уверенно.
Жмыхов вытащил крючок из петли, после отодвинул заслонку и встал рядом с дверью, у стены, а литератор, собравшись с духом, шагнул вперед. Он не боялся, а испытывал легкое волнение – вполне объяснимое, учитывая, насколько легендарная личность прямо сейчас находилась в камере.
Однако зрелище, которое открылось Антону Павловичу, удивило его и даже немного разочаровало. Посреди камеры стояла сгорбленная годами старушка, морщинистая и худющая; браслеты на ее руках едва заметно сверкали в тусклом свете, проникающем в камеру через крохотное зарешеченное окошко под самым потолком. Позади госпожи Блювштейн на одиноких нарах лежала потрепанная шубейка из серой овчины. На ней арестантка, видимо, и спала, в нее же куталась, когда становилось совсем холодно.
«То есть, по-видимому, большую часть года».
Чехов снова перевел взгляд на Соньку. Более всего она напомнила литератору старую мышь-полевку – все еще довольно юркую, но в целом уставшую и смирившуюся; преступница постоянно вертела головой из стороны в сторону, то ли нюхая воздух, то ли подслеповато оглядываясь по сторонам. Может, из-за проблем со зрением и выражение лица у госпожи Блювштейн было соответствующее – щуря маленькие глазки, она уставилась на открывшееся окошко.
– Кто там? – спросила вроде бы слабо, но Чехову почудился в ее вопросе вызов. Наверное, этот тон был отголосками прежнего голоса Соньки, своеобразным эхом из прошлого, которое в день нынешний докатилось в куда более скромном и тихом виде.
Надзиратели молчали, и литератор тоже не стал ничего говорить – лишь продолжил смотреть на госпожу Блювштейн, внутренне дивясь ее странной метаморфозе.
«Трудно поверить, что она совсем недавно была еще достаточно хороша, чтобы в нее влюбился смоленский надзиратель, – подумал литератор. – И не просто влюбился, но еще и сбежать ей помог, и сам с ней скрылся… Нет, все-таки Сахалин определенно умеет ломать людей, менять их до неузнаваемости – настолько, что они перестают напоминать самих себя».
– Что это с ней стало? – не удержавшись, спросил Чехов, когда они, снова отгородив госпожу Блювштейн от внешнего мира допотопной заслонкой, пустились в обратный путь.
– В каком таком смысле? – осторожно уточнил Жмыхов.
При этом он с некоторой растерянностью покосился на Ракитина, словно ища поддержки.
– Ну, она ведь была красива, как говорят, – произнес литератор. – А теперь высохла и осунулась…
– Красива она была в Одессе. Ну, в Смоленске, поговаривают, тоже была еще ничего, – ответил Жмыхов. – По крайней мере, нашелся же дуралей… Ладно, об том и так все знают, вопрос ваш, как я понял, в другом…
Он ненадолго задумался, а потом сказал:
– Трудно мне сейчас вспомнить, какая она была, какой ее к нам привезли из Сибири. Наверное, была б красивая, запомнил бы. Значит, возможно, уже привезли… вот такой, как сейчас. С другой стороны, по первости она жила не в тюрьме, а на квартире, и оттуда однажды пыталась сбежать, переодевшись в одежду солдата. А еще до этого, кстати, подозревали ее в двух преступлениях – убийстве местного лавочника, Никитина, и краже крупной денежной суммы у поселенца Юровского, еврея из Одессы, переехавшего сюда три года назад.
– Пятьдесят шесть тысяч, Антон Павлович, – вставил Ракитин. – Представляете?
Чехов тихо присвистнул. Удивляла одновременно и сама сумма, и то, что она вообще водилась у кого-то из местных жителей.
«Хотя Юровский, как сказал Жмыхов, еврей, а у них деньги обычно водятся порядочные…»
– Пойдемте кухню смотреть? – спросил Ракитин.
– Пойдемте, – кивнул Чехов.
Они пошли вдоль казармы, в которой содержались обычные заключенные. Двери и окна ее были распахнуты настежь; арестанты бродили свободно и ничем особым не занимались – видно, образовалась передышка в работе.
– Я отойду ненадолго, а вы пока без меня, ладно? – сказал Жмыхов и, дождавшись кивка Ракитина, устремился между двух казарм в неизвестном направлении.
– Ну и как вам? – спросил провожатый Чехова, когда надзиратель скрылся из виду. – Увидели, что хотели?
– Сложно сказать, – ответил Антон Павлович, – хотел ли я в самом деле это видеть или нет… но, в любом случае, спасибо, что свозили.
– Было бы за что… – буркнул Ракитин.
Дальше они шли молча. Чехов размышлял о судьбах здешних людей, думал, каково это – жить в подобных камерах, грязных и темных, не имея возможности уединиться даже для молитвы, постоянно испытывая неудобства и лишения. Антон Павлович вполне представлял, что происходит в казармах с наступлением темноты: кто-то наверняка спорит, кто-то – дерется, добиваясь правды или просто изливая агрессию, накопленную за время, проведенное взаперти. Злее всего наверняка кандальные: их бессилие сравнимо только с парализованным больным.
Читать дальше