(Сколько раз мне довелось в последующие годы бывать на этом пизанском перроне! Хотя бы в тот год, когда я месяц жил во Флоренции, а преподавал в Пизе. И никогда больше ни одного разу не выходили на этот перрон феллиниевские персонажи!)
Пятьдесят минут – и вот уже поезд на Флоренцию. Дорога вдоль Арно. Голубые холмы Тосканы – по Мандельштаму. Мягчайшая в мире красота – ожиданная, прославленная и однако же оттого не менее поразительная! Широкий полукруг – и вот уже открывается панорама Флоренции. Вокзал – и в конце перрона ожидающая меня Франческа Фичи-Джусти.
Франческа поселила меня в пустующей квартире своих детей на via Colletta. После вселения и первого освоения окрестной территории вышел в город. День уже клонился к вечеру. Дошел до Palazzo Vecchio. Острейшее впечатление не первого знакомства, а узнавания. Впервые увидел Персея Челлини в Loggia dei Lanzi.
Потом оказался на via Proconsolo и дошел по ее правой стороне до угла via Oriuolo. На этом углу повернул голову налево и обомлел: впервые увидел собор Брунеллески и колокольню Джотто. Что-то вроде удара молнии. Пронзающего, парализующего. Ощущение: не может быть! Про «стендалевскую болезнь» (которой Стендаль заболел от невыносимой красоты Флоренции) я читал – без особого доверия, конечно. И вот в одно мгновение понял, что это может быть чистой правдой. Не знаю даже, сколько времени я простоял неподвижно на этом углу. Долго. Мелькнула даже жалостная мысль: стой, не уходи – больше ты уже никогда не увидишь этого в первый раз!
(И ведь правда: я прихожу теперь на этот угол каждый раз, когда бываю в этом городе, – в разные времена дня и года, при разных освещениях и погодах. Прекрасно всегда; но первого удара молнии уже не вернуть.)
14 февраля. Флоренция.
Сегодня в 16 часов мне предстоит делать свой доклад (о берестяных грамотах). Когда заранее обсуждали с Франческой язык, она сказала: «По-русски не очень хорошо – там будут не только слависты». Я предложил французский. – «Ну кто же у нас сейчас знает французский, – сказала Франческа, – разве что какие-нибудь старые дамы». – «Ну тогда английский». – «Английский, конечно, можно. Но у нас все-таки не очень любят слушать доклады по-английски. По-итальянски всем было бы приятней». И вот я взялся (еще во Франции) за амбициозную задачу изготовить письменный текст доклада по-итальянски. Сидел с плохоньким франко-итальянским словарем, с трудом отысканным в Эксе.
Непредвиденное началось сразу же: в университете студенческая забастовка («Université occupata»), ни о каких лекциях там речи быть не может. «Ничего страшного, – сказала Франческа, – перенесем в Accademia Columbaria. Студентов, правда, скорее всего не будет, но это не беда, пусть послушают взрослые. Зато какой будет замечательный зал – XVI века, с античными статуями!».
Как условились, я зашел перед докладом к Франческе, чтобы идти на доклад вместе. Она дает мне последние наставления: «Единственное, что важно, – чтобы доклад был не дольше 50 минут; 51-ой минуты не должно быть. А говорить можете что хотите. И все будет прекрасно; во всяком случае, la coreografia sarà bella» (что именно значила эта последняя фраза, я и по сю пору в точности не знаю: наверное, что красота зала и безмолвного балета окружающих меня статуй скомпенсирует любую мою словесную неизящность).
Трудно передать, какой меня охватил ужас. Я как-то совсем забыл обсудить вопрос о длине доклада и подготовил текст на добротную студенческую пару – часа на полтора, если не два. И вот я узнаю об этом страшном лимите за пятнадцать минут до начала. Как быть? Обрубить не глядя весь конец, когда кончится время? Выкидывать целые страницы из середины? Пытаться сокращать на ходу каждую фразу? Так ничего и не решив, оказался уже перед слушателями.
Положил перед собой часы и начал читать написанный текст. Стресс с каждой фразой нарастал – от ощущения, что я загоняю себя в ловушку. Бессознательно стала увеличиваться скорость. Чувство погони не отпускало. А у меня все еще даже не перевернута первая страница! И вдруг в какой-то момент осознал, что уже не иду по письменному тексту, а говорю что-то от себя. Это было похоже на отрыв от земли при взлете – только момент отрыва я от волнения не заметил. И дальше этот неустойчивый полет продолжался, причем все время с той же подхлестнутой скоростью – уже не потому, что боялся не уложиться, а от инстинктивного чувства, что останавливаться и даже замедляться нельзя, что от паузы чудо может исчезнуть.
Все случаи, когда мне до этих пор доводилось сочинить и произнести фразу по-итальянски, можно перечислить по пальцам. В университете в 1953-54 годах мы с Гриней Ратгаузом, который учился итальянскому ровно так же, как и я, – самоучкой по книгам, – иногда доставляли сами себе изысканное наслаждение, силясь изобразить двух просвещенных молодых людей, беседующих по-итальянски. Читали мы, разумеется, Данте. Гриня, кажется, знал наизусть всю пятую песнь. Я читал еще Бенвенуто Челлини. Что где-то люди пользуются этим языком просто в обычной жизни, мы абстрактно-теоретически знали, но представить себе реально, конечно, не могли. Точнее, это нас абсолютно никак не касалось. Ведь и сама современная Италия ничем не отличалась для нас от дантовской или от древнего Рима: можно было увлекаться этим, читать об этом, смотреть итальянские фильмы, но попасть туда было не более реально, чем в древний Рим. И мы не ставили нашу красивую эстетическую игру решительно ни в какую связь с идеей разговора с каким-нибудь итальянцем. Поэтому нас не волновало то, что наш язык – лишь пародия на живой итальянский; это ведь была наша игра. И даже когда мы иногда поправляли друг друга, это было тоже всего лишь частью той же изысканной игры филологов.
Читать дальше