Но возникает вопрос: не странно ли, что закоренелый горожанин терзается подобными идиллическими картинками? Разве не естественнее бы ему было вспоминать свой родной город? Почему, например, мне на память не пришел собор Святого Павла… или Пикадилли? С тех пор мне довелось выяснить, что видения, посетившие меня в тот час над Иерусалимом, являются обычными для многих изгнанников: мы все думаем о доме, тоскуем по нему, но перед глазами встает нечто большее — мы все в подобной ситуации видим Англию.
Эта деревушка, символизирующая родную страну, на самом деле дремлет в подсознании многих горожан. Маленький рабочий с лондонской фабрики, с которым я познакомился во время войны, признался мне (правда, произошло это после долгих, мучительных раздумий и не без нажима с моей стороны), что когда он думает о стране, за которую воюет, — а все мы, наверное, помним агитационные плакаты «Ты нужен Англии», — то почему-то вспоминает не свою родную улицу, не Лондон, а зеленые кущи Эппинг-Фореста, куда он ездил на банковские каникулы. Думаю, так поступали многие из нас. Деревня и сельская Англия — это наши истоки, та завязь, откуда все мы вышли. Большие промышленные города, которыми мы по праву гордимся, насчитывают едва ли сто с лишним лет, в то время как наши деревни существуют со времен Семивластия [3] Семивластие (гептархия) — союз семи государств англов и саксов. — Здесь и далее примеч. ред.
.
В то далекое утро, когда я предавался мрачным раздумьям на холме над Иерусалимом, меня посетила одна неприятная, я бы даже сказал, унизительная мысль: а что я, собственно, знаю о своей родной Англии? Мне было горько и стыдно сознавать, что, скитаясь в поисках новых впечатлений по миру, я непростительно пренебрегал скромными английскими красотами. Обычное дело: в молодости мы стремимся вдаль, за горизонт, ну а родная сторона… куда ж она денется? Англия как стояла, так и стоит на месте, ждет, когда мы удосужимся обратить на нее внимание. Как же горько я ошибался! Где она сейчас, моя Англия — такая далекая, такая недостижимая… И тогда я дал себе страшный обет: если только эта проклятая боль в шее не прикончит меня прямо здесь, на ветреных холмах Палестины, то я обязательно вернусь домой, чтобы как следует узнать свою страну. Я пройдусь по всем тропинкам Англии; мимо крохотных домишек под соломенными крышами; я постою, свесившись через перила, на английских мостах; полежу на травянистых полянах и погляжу в английское небо.
Я отворил окно в апрельские сумерки и, бросив взгляд на лондонский скверик, с удивлением обнаружил, что в тусклом свете уличных фонарей серебрятся молодые клейкие листочки. В комнату ворвался свежий запах сырой земли и мокрой травы. Верхние сучья деревьев отчетливо вырисовывались на темно-оранжевом фоне лондонского неба, сами же стволы уходили вниз и скрывались в безмолвной тьме, наводящей на мысль о древних первобытных лесах. Прихотливый транспортный поток мчался влево и вправо вдоль ограды, а за ней простиралось темное пространство, в котором притаилась некая таинственная жизненная сила, куда более древняя, чем окружающий ее город. Удивительные дела творятся в Лондоне с приходом весны. Кажется, будто сами тротуары готовы треснуть и расступиться под напором освобождающейся земли. В воздухе разлито такое всепобеждающее ощущение жизни, что так и мнится: убери на пару недель дорожное движение — и Пикадилли вновь зарастет травой. А в трещинах мостовой, куда случайно просыпалось фуражное зерно, зазеленеют первые ростки овса.
И лондонские скверы, тусклые и неприбранные с прошлогодней октябрьской непогоды, начинают постепенно, день за днем, заполняться живой материей. Так море просачивается по неприметным трещинам, исподволь, дюйм за дюймом, отвоевывает себе пространство, прокладывает дорогу на каменистую сушу, пока вдруг не хлынет и не заполнит своей животворной влагой все пересохшие русла.
Лондонские скверы — эти заповедные кусочки сельской природы, уцелевшие благодаря исконной любви англосаксов к траве и деревьям, — цепко удерживают частицу весенней магии на своих тесных, отгороженных полянах и прогалинах. Полагаю, я был не первым человеком, который вот так апрельским вечером стоял у открытого окна, выходящего на лондонский скверик, и чутко прислушивался, пытаясь уловить послание из отдаленных уголков сельской Англии. Несомненно, мои предшественники георгианской эпохи грезили о древних фавнах и кентаврах, цокающих копытами по Беркли-сквер. Мне же, над моим скромным сквериком, рисовались не менее пасторальные картинки: живые изгороди из дикого боярышника, весенние сады на пороге недолговечного кипения цвета, привольные поля, в которых дымчато-серые ягнята боязливо жмутся к своим меланхоличным маткам, свежераспаханные борозды, по которым вслед за плугом медленно движется вечная, как мир, фигура пахаря.
Читать дальше