Конь подбежал к нам, остановился в некотором отдалении и, приподняв голову, сильно заржал. Ему сейчас же ответила с правой стороны берега какая-то лошадь, и Сокол стремительно бросился в Кизир.
Перемахнув реку, он врезался в табун, стал обнюхивать каждого коня, издавая при этом звуки, похожие на гоготание. Сколько радости было в его больших глазах! Наконец-то он снова в своей семье! Мы тоже были рады его возвращению. Рана на животе затянулась. Мы набросили ему седло и без груза водворили на место в караване:.
В тот день отряд благополучно добрался правым берегом Кизира до Третьего порога. Караван, обойдя теснину горой, ушел дальше в поисках поляны. Я задержался. «Сколько необузданной силы у этой реки!» — думал я, наблюдая, как скачут огромные валы, перехлестывая гигантские ступени порога. Вода мечется, ревет, жмется к почерневшей от сырости левой стене, но крепок гранит, тупится об него холодное лезвие реки, и ниже узкого жерла порога волны словно в гневе все еще дыбятся, хватаясь за скользкие выступы гряд, хлещут друг друга и, отступая, прячутся под зыбкой пеной широкого водоворота. А еще дальше река уже спокойнее шумит по каменистым перекатам.
Я долго сидел на выступе скалы, прислушиваясь к грохоту реки. Горел закат, и березы только что выбросившие свои нежные, пахнущие весенней свежестью листья, стали поспешно свертывать их, оберегая от ночной стужи. За рекой кричали потревоженные кем-то кулики.
А мои мысли были где-то далеко, далеко с теми, что ушли на Чебулак. Не случилось ли беды с Пугачевым? Встретимся ли мы с ним и когда?
Дневка. Павел Назарович загрустил. Со спиннингом на пороге. Алексей догоняет тайменя. Бурундук не доволен нашим появлением. По пути на Мраморные горы. Скопа ловит рыбу. Бегство с гольца. Ночная трагедия.
В лагерь вернулись поздно вечером. Каши остановились километрах в двух от порога на берегу реки. Все уже угомонились. Только изредка доносился шелест крыльев запоздалой пары гусей, всплески речной волны или приглушенный далью мелодичный звон колокольчика. Воздух был переполнен запахом чего-то пряного, смешанного с ароматом цветов, с запахом свежей зелени и еще с чем-то нежным, только что народившимся. А небо играло серебристой россыпью звезд, и казалось, не ночь была над нами, а необыкновенный весенний день!
Огромный костер полыхал, освещая толстые ели, под которыми раскинулись наши палатки. Дым, как бы боясь расстаться с этим уголком, не поднимался кверху. Густой пеленой он прикрывал лагерь, и казалось, что мы расположились не в лесу, а в сталактитовой пещере. Стволы елей, словно гигантские колонны подпирали нависший дымчатый свод: полоски света и теней, проникая сквозь лапчатую крону, украшали эти колонны причудливым узором, а палатки и разбросанные вещи придавали «пещере» жилой вид.
Завтра долгожданная дневка. Будет баня, стирка и починка. Может быть, как и под Первое мая, товарищи в час отдыха вытащат из рюкзаков заветные свертки с фотокарточками и вспомнят на досуге про близких и родных, в который раз перечтут письма.
Я достал спиннинг, коробку с блеснами, поводками и, устроившись поближе к огню, стал перебирать снасть. Павел Назарович повесил на огонь чайник и сучил дратву для починки обуви. Остальные спали.
Старик был чем-то озабочен. Его настроение выдавали сдвинутые седеющие брови и молчаливая сосредоточенность.
— Нездоровится, что ли, Павел Назарович?
Он будто ждал моего вопроса, отложил в сторону ичиг с дратвой, шилом и стал, не торопясь, набивать трубку табаком.
— Не спится вот. Все о Цеппелине думаю.
— О каком Цеппелине?
— Да о жеребце. Заездят его, eй-богу, заездят! И скажи пожалуйста, что это за дети нынче? Ведь и мы маленькие были, не без шалостей росли, а теперь, истинно, сорванцы пошли, всюду нос свой суют…
Старик положил уголек на табак и начал раздувать его.
— Вырастил я в колхозе жеребца — картинку, — продолжал он, раскуривая трубку. — Все в нем в меру: ноги, уши, грива, а глаза — огонь. На Всесоюзную выставку мы его готовили. Вот и боюсь, не наказал как следует деду Степану, чтобы следил за ним, не допускал сорванцов. Жеребец покладистый — могут испортить.
— Стоит ли, Павел Назарович, думать об этом? Ведь жеребец на глазах у всех — не допустят, — успокаивал я его.
— Да ведь они в душу влезут, пострелы, — не отобьешься. Уговорят, упросят. Меня и то ввели в грех. Жеребец молодой, третья весна, всегда сытый, каждый день нужно проминать, а они подзуживают: «Дедушка Павел, Цеппелин-то у тебя бегать не умеет, ноги слабые и задыхается, оскандалишься на выставке…» Не выдержал я: эх, думаю, пискарня пузатая… Взял да и пустил жеребца. Ну и пошел же он и пошел — только избы мелькали; быстрее птицы летел, — и Павел Назарович вдруг преобразился. Как у юноши загорелись глаза, вырвал трубку изо рта и, словно держа повод, вытянул вперед зажатые кулаки. — Поводом малость пошевелил — лечу, земли не вижу, и не помню, как на краю деревни оказался. Выскочил в поле, через поскотину перемахнул и тут маленько оплошал: сбросил меня Цеппелин. Тогда только и опомнился… Ведь вот вынудили же меня, старика бесенята! С тех пор и начали приставать: «Дай да дай Цеппелина промять»… Боюсь, доберутся до него, могут испортить, а жеребец, что говорить, гордость колхоза…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу