Однако самое примечательное для историка здесь то, что распространение воинской повинности на церковнослужителей, кажется, уже не вызывает протеста со стороны церкви. Некоторые из теологов даже пришли к заключению: «Относительно законности военной службы все сомнения устранены» ( Mgr < P. > Batiffol. L’Eglise et le Droit de la guerre) [328]. Любопытны также усилия одного из авторов «Апологетического словаря католического вероисповедания» («Dictionnaire apologétique de la foi catholique») о. де Лабриера (статья «Мир и война» («Paix et Guerre»)) доказать, что ношение оружия духовными лицами нимало не противоречит христианскому закону. Однако высшая церковная власть, как видно, не разделяет мнение этих теологов, по крайней мере публично, и всякого священника, надевшего на себя оружие, как и в прошлом, ожидает интердикт* – который снимают через несколько минут после его наложения.
Патриотизм церковнослужителя, его согласие воевать, – нынешние миряне явно восхваляют в нем эти качества (см. многие тексты Барреса); прежние, скорее, стыдили его за них и старались пробудить в нем чувства, по их понятиям, приличествующие духовной особе. Воинственность Иоанна XII и Юлия II сурово порицалась современниками. Эразм Роттердамский, ставший образцом ученого, движимого сознанием высокой миссии священства, постоянно возвращается к мысли об этой миссии («их тонзура не служит им напоминанием, что они должны быть свободны от всех страстей мира сего и помышлять только о небесном»). Итальянец Тицио пишет: «Удивительно, что прелаты, коим пристало быть мирными и независимыми, содействуют пролитию христианской крови». Французский поэт Жан Буше изображает безутешную Церковь, умоляющую Юлия II прекратить войну (правда, Юлий II воюет с Францией):
Не ратовал Петр, ваш святой покровитель,
За блага мирские, того не бывало...
В «Сновидении в саду» («Songe du vergier»), своеобразном суммарном изложении распространенных во Франции XIV века этических доктрин, есть такой диалог между Рыцарем и Священником: последний требует для своего сословия права на войну, рыцарь же напоминает ему, что «оружие священников – молитвы и слезы». Знаменательно, что человек военный призывает служителя культа исполнять возложенные на него обязанности и, по-видимому, считает это очень важным для правильного хода вещей; такое понимание духовенства и его общественной значимости сейчас редко встречается у мирских, даже у штатских, – я чуть было не сказал: «особенно у штатских» [329].
Прим. G
...то обращение на самого себя, к которому склоняет всякого читателя или зрителя изображение человеческого существа, по его оценке истинное и продиктованное единственно заботой об истине.
Приведем замечательный пассаж о цивилизаторском эффекте подобного изображения:
«Эта картина человека, открывающаяся человеку, оказывает значительное моральное воздействие. Во-первых, приобретенная таким образом привычка выходить за пределы своего „я“ и ставить себя на место другого, чтобы понимать чужие поступки, сопереживать с другими людьми их страсти, сострадать их горестям, взвешивать их мотивы, сопряжена с чрезвычайно полезной работой ума, преумножением рефлексии, расширением кругозора. Способность художника, передаваемая слушателю или зрителю, эта способность участия и уподобления, утверждается вопреки эгоизму, она – условие терпимости и доброжелательства, а нередко и справедливости. Во-вторых, зрителю преподаются уроки добродетели, весьма плодотворные уже потому, что он поставлен перед необходимостью одобрять либо порицать повергаемые на его суд поступки или мысли в обстоятельствах, не затрагивающих его материальные интересы. Он всегда узнаёт свой собственный образ в художественном герое – таком же человеке, как и он сам, обладающем свободной волей и волнуемом страстями, человеке, чьи испытания, быть может преувеличенные, не чужды, однако, его личному опыту. И тогда в том, кто видит себя выведенным в облике другого, совершаются важные духовные события – явления, характеризующие сознательное человечество и нравственность: беспристрастная объективация себя перед самим собой, генерализация страсти, мотива и правила, суждение, основанное на всеобщем, обращение на себя самого, чтобы вывести заключение о долге, ясное и окончательное понимание направленности воли.
Отсюда не следует, что поэт имеет целью пользу или мораль. Как раз тогда он был бы лишен понимания искусства . Поучать, морализировать – не более чем косвенная цель художника, т.е. не существующая для него постоянно; этой цели он должен достигать, не ставя ее перед собою, и порой он ее достигает, по видимости отдаляясь от нее. Им движет только желание трогать сердца, возбуждать чувства. Но оказывается, что именно этим он возвышает, очищает, воспитывает. Ведь поэт – а говорим мы, прежде всего, о поэте, – обращается ко всем. Это значит, что он может воспевать лишь всеобщее , сколь бы странным ни казалось такое сочетание слов. Воспевая всеобщее в форме частного (иначе в его вымыслах не было бы жизни), он тем не менее не исключает и чисто индивидуального, непонятного, необъяснимого, не содержащего в себе истины, если оно не выражает некоторое отношение, некоторую связь [330]. Он обобщает страсть, следовательно, облагораживает ее и в то же время делает предметом беспристрастного наблюдения и размышления и бескорыстной эмоции. Слушатель, оторванный от своих суетных житейских забот и почувствовавший себя перенесенным, без надежды или страха – по крайней мере слишком личных и слишком реальных, – в более высокую сферу страсти, общей для всего человечества, испытывает благодетельное возвышение души; его сознание временно освобождается от эгоизма» ( Renouvier . Introduction à la philosophie analytique de l’histoire, р. 354).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу