Вот уже два дня, как лихорадка приковала к постели инженера Жиля Лаланда. Высокая температура не дает ему уснуть. В тесной комнате, через стенки которой проникают любые звуки, молодой бельгиец ворочается под противомоскитной сеткой. Странные видения обступают его — воспоминания о прошлом сплетаются с бредовыми образами. Кажется, до иных порой можно дотронуться, они почти осязаемы. Другие, едва возникнув в сознании, тотчас растворяются, словно тени.
Почему Лаланд забрался так далеко в погоне за счастьем? Он пытается вспомнить, но это ему не удается, — дождь, грязная мостовая, дрожащие фонари портовых кафе Антверпена неотвязно мерещатся ему; острая, как физическая боль, разъедающая тоска по родине вызывает у него глухой стон. Если бы Жиль лежал у себя в постели, там — в Европе, он, вероятно, сдержался бы из боязни, что из соседней комнаты может услышать мать. Но к чему сдерживаться здесь? Тут некого щадить, не с кем поговорить, здесь для него никто не существует. И он ворочается с боку на бок на жаркой постели. Перед ним возникают образы женщин. Понемногу они заполняют всю комнату; столпились у постели. Им нет числа. А может, это только одна женщина, но она раздвоилась, утроилась, превратилась в целое множество. Она и брюнетка и блондинка одновременно, даже рыжая, и все-таки она одна, одна и та же. У нее голые руки, грудь, округлые плечи и бедра, перерезанные линией подвязок и пеной белых кружев... Здесь только негритянки. Лоснящаяся черная кожа скользит под рукой, но в то же время она твердая, упругая, противная. Лаланд вздыхает при воспоминании о фламандских женщинах — пухлых, упитанных. А этих негритянок так и хочется ударить. Он видел однажды, как мастер бил женщину хлыстом. В воздухе стоял свист от ударов... Он тогда вмешался, отругал мастера, и тот извинился. А сейчас ему самому хочется поступить так же. Бить... с размаху бить по омерзительной черной коже.
В дверь постучали. Бой с озадаченным видом заглянул в комнату: какие-то белые хотят видеть Лаланда. Инженер смотрит на часы: стоят. Все здесь стоит на одном месте. То, что он не знает, который час, кажется Лаланду непереносимой пыткой.
Он поднимается с постели, но его длинные худые ноги, поросшие светлыми волосами, тотчас же подкашиваются. Ему приходится сесть. Проклятье! Повернувшись на кровати, он нечаянно порвал сетку. Бой починит ее, но уж очень он неумелый. Будет без конца возиться с иголкой и ниткой, а Жиль пока не сможет даже лечь. Вот еще одна беда — ну прямо хоть плачь! Прежде чем выйти, инженер набрасывает на плечи шерстяной плед. Под пледом тепло, но Лаланда знобит, несмотря на духоту тропической ночи.
В ожидании Лаланда Дорзит и Ван Рильст уселись в кресла на террасе, да так прочно, что при появлении инженера они и не думают встать, а преспокойно продолжают пить его виски, которое принес по их приказаний бой. Лаланд, когда у него бывает приступ лихорадки, ненавидит не только негров. Белых он также терпеть не может. А эти двое, с красными, опухшими лицами, кажутся ему особенно противными. С большим трудом заставляет он себя выслушать объяснения Этьена. Да, у него есть передатчик, но он почти никогда им не пользуется. С каким удовольствием он послал бы их всех к чертям вместе с их сигналом бедствия! И что этим проклятым боровам дался сигнал бедствия? Разве все мы не терпим бедствия, не гибнем в этой забытой богом стране? Но Жиль берет себя в руки. Не хватало только, чтобы после всего, что он претерпел на этой африканской земле, начальству послали плохой отзыв о нем. Опыт научил его не доверять белым. Никогда не знаешь, какие у них могут быть связи. Влажной рукой отирает он выступивший на лбу пот. От мигрени стучит в висках. Вместе с боем он отправляется за приемником, спрятанным где-то в кладовке. Вдвоем они втаскивают его на террасу, и Этьен кидается помогать им. А Лаланд усаживается перед приемником и принимается крутить ручки настройки. Как только раздаются первые потрескивания, он облегченно вздыхает: ведь он еще толком не знал, в порядке ли аппарат, а вдруг он окончательно вышел из строя. Постепенно звуки становятся более отчетливыми. Волны джазовой музыки наполняют ночь. Дорзит, задремавший в кресле под действием последнего стакана виски, даже вздрагивает от резкого всхлипывания саксофонов.
Лаланд ищет другую станцию: поет Морис Шевалье, заигранная пластинка с неприятным шипением передает надоевшую песенку двадцатилетней давности.
В приемнике слышатся обрывки разных передач: снова музыка, последние известия на испанском языке, гнусавый голос американского диктора, снова треск, шумы, глухие взрывы.
Читать дальше