Некоторое время мы с тем парнем действовали в паре, а потом произошло неожиданное.
Сидели мы грустно на нашей лужайке — привыкли к месту. Идут полицейские, двое, обход. Они здесь по всем улицам бродят. И вдруг один вглядывается в моего товарища, достает какую-то фотокарточку, присматривается, советуется со своим коллегой.
Подходят к нам и требуют документы. Мои пренебрежительно возвращают, а посмотрев у моего дружка, внезапно хватают его за руки и защелкивают на них наручники (не так уж, видно, мелко подворовывал парень, раз на него розыск был). И увели. Но никогда потом не мог я забыть его последнего обращенного ко мне взгляда — сколько же в нем было грустного изумления, тоски, упрека…
«Не я, не я, я ни при чем!» — хотелось мне кричать, да слова застряли в горле. Так он и ушел, толкаемый полицейскими, убежденный, что я его предал.
Страшное это дело — несправедливое обвинение в предательстве! А если справедливое — разве легче?
Вот встретился бы я лицом к лицу с Андреем Жуковым, лучшим моим когда-то другом. Как бы я держал перед ним ответ? Что бы сказал? Чем бы оправдался?
Меня охватывает злость — в чем оправдался, за что ответ? За то, что сам свою жизнь искорежил, что трижды дураком оказался? Что страдаю теперь? Нет уж! Это вы, уважаемый товарищ Жуков, ответ держите: почему не остановили вовремя? Почему не перевоспитали? Почему не предостерегли? У нас же так: все за тебя в ответе — родители, школа, комсомол, институт, только ты сам ни за что не отвечаешь. И почему не убил? А еще друг называется! Боец со шпионами и диверсантами! А я кто?
Вспомнил я тогда то письмо его, где писал он: «пожалеешь». Вот и пришло это время. Эх, махнул бы я в те дни к другу моему лучшему, повалялся бы с ним в лугах и цветах, надышался воздухом, о котором он писал, может быть, и вылетела дурь из головы?
Как же до физической боли тоскливо! Как хотел бы я увидеть Андрея, с какой горечью вспоминаю его слова, наши споры-разговоры. Ведь всегда прав он был (так мне теперь казалось). Хоть бы раз его послушался.
Да ерунда все это. И он бывал прав, и я. В разговорах. А вот в жизни, в планах, в мечтах — он. Я все не за тем гнался. Это как финты в боксе. Проводит противник обманный удар — кто поумней, того не объегорит, а кто поглупей, вроде заслуженного мастера дурости Рогачева, тот попадется в ловушку.
Только вот с кем я боксирую, кто мне ловушки устраивает? Не сам ли? Не бой ли с тенью проигрываю?
То ли сам теперь в тень превратился. В собственную тень…
Такие приступы истерии, во время которых, если верить фильмам про уголовников, полагается рвать на себе рубаху, царапать грудь и биться головой о стену, со мной случались все чаще.
Все чаще смотрел я с моста на реку, со скалы на океан, с насыпи на рельсы, из окна на асфальт не для того, чтобы любоваться закатом или прохожими, а прикидывая, как побыстрей и безболезненней расстаться с этой ставшей невыносимой жизнью. А что? Чем так прозябать, лучше уж…
Потом я брал себя в руки.
Старался отвлечься, убежать от этих мыслей, помечтать, что все еще обойдется.
Какое-то время я чуть не каждый месяц звонил в иммиграционную службу, спрашивал, удовлетворена ли моя просьба, и, получив отрицательный равнодушный ответ, приходил в отчаяние.
Но постепенно меня охватила апатия. Ну, удовлетворят, ну, дадут американское гражданство, я стану гражданином самой демократической страны в мире, страны великого предпринимательства, равных и неограниченных возможностей. Что дальше? Только за то, что ты американец, зарплаты, к сожалению, не платят. А как живут эти счастливые граждане, я насмотрелся предостаточно. Так какая разница, с каким документом и в каком подданстве мне голодать здесь и нищенствовать?
Я опускался все ниже.
Был случай, когда я отнял какие-то галеты у собак, съел выброшенные на улицу гнилые бананы, стащил бутылку молока, оставленную молочником у двери. Я не менял белье сто лет, отпустил бороду, чтоб не бриться, спал где попало (к счастью, наступила весна).
Тогда-то и родилась у меня мысль пойти в советское посольство, упросить, чтоб приняли обратно. На все, на все я был готов, пусть ссылают, пусть пошлют дворником, землекопом, мусорщиком, все равно кем, лишь бы разрешили вернуться, простили.
Я снова и снова вспоминал московские улицы и парки, и подмосковные рощи и речки, мой дом на тихой улице Веснина, и институт за тенистым сквером на Метростроевской, арбатские переулки, и бассейн на Кропоткинской, и столик у широких окон «Националя», и шумные трибуны Лужников…
Читать дальше